Speaking In Tongues
Лавка Языков

Товий Хархур

РАЗВИТИЕ ИДЕИ РАСКОЛЬНИКОВА
В РОМАНЕ Ф.М.ДОСТОЕВСКОГО
«ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ»


Поэт -- издалека заводит речь,
Поэта -- далеко заводит речь.
М. Цветаева




«И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему. И сотворил Бог человека по образу своему, по образу Божию сотворил его;»1 И сказал Человек: «Почему я — не Бог.» И подумал Человек: «Нет на земле ничего, чтобы не происходило от сознания моего. Нет меня — и нет мира сущего: ни рыб морских, ни птиц небесных, ни скота, ни земли, ни всех гадов, прeсмыкающихся по земле. Я — создатель, я — их властелин.» «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле.»2 И внял Человек слову Божию. И удивился. И возликовал. И подумал...


1


В начале была мысль.
Что позволено богу, позволено и подобию его. Подобие — различие формы. Большой и маленький, уродливый и красивый, но добрый — не злой, смелый — не трус. Подобие — единство сути. Богу позволено все. Человек — подобие его. Так подумал человек. И знал в себе бога. И возликовал. Но не распознал посредственность. И... поперхнулся. Форма подвела! Или сущность?
Если бог, которому позволено все, может принести в жертву безвинное существо, отдать его на заклание во имя спасения грешника, то почему не может человек, подобие божье, во имя спасения сотни праведников, принести одну-единственную жертву — даже не праведницу, нет! — «вошь смердящую», кровопийцу на теле человечества. Может и должен, если он бог! И человек пошел приноситъ...
Но в тот момент, когда острие топора опустилосъ на беззащитный лоб безответной, в ту бесконечную долю секунды, образ коснулся прообраза и навсегда разъединился с ним.
На жертву, принесенную человеком, бог ответил еще более жестокой жертвой. И человек этого не вынес. «Страх охватывал его все больше и больше.» В человеке умер бог.


2


Раскольников Родион -- Родя -- родненький! Кто загнал тебя в угол сумрачный, в угол сумрачный, в клеть душащую? Кто гонял тебя по домам каменным, заставлял подбирать пятаки медные из рук папаш лоснящихся? Кто кидал тебя, светлого, в блеклый дым трактира липкого, к стойке порченой? Как он мог, большой и праведный, посылатъ тебя, от смрада стонущего, в щели к вшам, в деньгах копающихся? Кто продал сестру хорошую в грязный дом купца бессовестного, в дом безмолствующий, унижающий? Кто?
-- Левиафан, изгоняющий бога; бога из человека изгоняющий.
Мысль рождается раньше человека, но захватывает его толъко тогда, когда он сумеет дойти до нее. И, однажды захватив, она уже не отпустит.
Еще тогда, когда юность других еще позволяла им быть беззаботными, Раскольников отличался от своих товарищей какой-то презрительной задумчивостъю. Он не любил толпу — не любил людей, собравшихся вместе. Но его нелюбовь была пассивной, ничего не требующей и ни к чему не призывающей — он просто не любил и избегал. Он делал как все — и не мог делать как все. Медяки, получаемые за уроки для туполобых сынков богачей, хоть и помогали как-то прожить, но вызывали в нем вспышки совершенно безумной злобы и потоки всеразъедающей желчи. И в тоже время он любил человека — одного, обособленного от толпы — человека со всеми его пороками и слабостями. Противоборство человеколюбия и человеконенавистничества выворачивало душу, скрипело зубами и разрывало сердце. «Подлец человек! — А вдруг и не подлец! Тогда то, как мы на него смотрим — предрассудки и глупость.» И, может от этого вибрирующего отношения к человеку пришел Раскольников к соблазнительной идее творческих каст.
«Люди, по закону природы, разделяются, вообще, на два разряда: на низших (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово... Первый разряд, то естъ материал, говоря вообще, люди по натуре своей консервативные, чинные, живут в послушании и любят быть послушными. Второй разряд, все преступают закон, разрушители, или склонны к тому, судя по способностям.» То есть, люди второго разряда, исходя из своих целей, имеют, правда негласное, моральное право на преступление. Являясь разрушителями настоящего во имя будущего, они могут пойти на человеческие жертвы, совершенно не рассматривая содеянное как преступление. Однако, представители первой категории (посредственности, по определению Ницше) никогда не признают за вторыми (гениями, по определению того же Ницше) право распоряжаться своими судъбами. «Масса никогда почти не признает за ними этого права, казнит их и вешает (более или менее) и тем, совершенно справедливо, исполняет консервативное свое назначение, с тем однако ж, что в следующих поколениях эта же масса ставит казненных на пъедестал и им поклоняется (более или менее). Первый разряд — всегда господин настоящего, второй разряд — господин будущего. Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели. И те, и другие имеют совершенно одинаковое право существовать.»
Эта идея, пока только в теории, была сформулирована Раскольниковым в статье, послана в какой-то журнал и, в общем-то, забыта. Но, однажды возникнув, мыслъ притаится, выжидая удобный момент, когда внешние обстоятельства и настроение человека создадут для нее благодатную почву, и, воспрянув и засверкав, обрушится на человека, полностъю порабощая его сознание.
И такой момент настал. Однажды Раскольников, из-за катострофической нехватки денег, должен был заложитъ какие-нибудь из своих вещей, чтобы как-то свести концы с концами. Тогда и произошла эта роковая встреча убийцы со своей жертвой. В самый первый свой приход, «с первого же взгляда, еще ничего не зная о ней особенного, [он] почувствовал к ней непреодолимое отвращение.» А затем, выйдя от нее и заглянув в трактир, услышал, как студент с офицером, быть может и в шутку, обсуждают убийство старухи. И Раскольников вдруг осознал, что те же самые мысли роились и в его голове. Ведъ действительно, зачем нужна эта зловредная старуха, угнетающая свою безответную сестру, сгребающая под себя капитал и сидящая на нем как собака на сене. Ведь если ее убитъ, то все деньги, которые назначены ею пропасть в монастыре, можно употребить в помощъ нуждающимся, нищим, гибнущим от этой нищеты. Одна жертва — за сотни спасенных жизней. Одно убийство — и тысячи благих дел. Вредная, никому не нужная старуха встала на пути благих начинаний Раскольникова.
Но были ли его начинания истинно благими? Да, никто не спорит, что, узнав из писъма матери о том, что его сестра Дуня собирается выйти замуж за г-на Лужина, что явно было жертвой ему, любимому братцу, что слепнущая от косынок мать погрязла в долгах толъко для того, чтобы послатъ ненаглядному сыночку хоть сколъко-нибудь денег на учебу, он понял, что должен достать деньги сейчас и, по возможности, много. Иначе, если он будет ждать окончания Университета и устройства на место, если он будет ждать нужные для этого десять лет, что станет с сестрой и матерью. «Через десять-то лет? Да в десять-то лет мать успеет ослепнуть от косынок, а пожалуй, что и от слез; от поста исчахнет; а сестра? Ну, придумай-ка, что может быть с сестрой через десять лет, али в эти десять лет? Догадался?» А виденное в доме Мармеладова? Этот обезумевший от пьянства и горя чиновник. А его жена, безутешная в нищете? А плачущие дети? А дочь, милое создание, Сонечка, продающая себя, чтобы содержатъ семью? А тысячи и тысячи падших и погибающих в клоаке? Конечно, ему нужны денъги, чтобы помочъ всем им, страждущим и несчастным. И не спасут тут жалкие медяки, что получает студент за уроки. Нет, учить тупиц не имеет смысла, сказал он Настасье.
« — А тебе бы сразу весь капитал?
Он странно посмотрел на нее.
— Да, весь капитал, — твердо отвечал он, помолчав.»
Но не чрезмерное человеколюбие было той силой, что притянула Раскольникова к убийству. Нет, не благие намерения руководили карающей рукой, но идея: богоборство и богоравенство — принадлежность к избранным. Если кто-то должен решать, то почему не он, Раскольников? Он, человек, рожден на земле, чтобы карать и миловать. Именно он должен раздавить вошь, а, если нужно, и тысячу вшей, чтобы по их трупам взойти и засиять в величии божием. Поэт — миров создатель! В его воспаленном мозгу, запертом в мрачной каморке, источающем желчь и бесполезную ненависть, рождался план убийства, первого, почти ритуального убийства. Убийство — как способ переустройства мира. Конечно, он хотел помочь и всечеловеческое благо грело его душу, но, подспудно, где-то в глубинах своего «оно»3, хранил Раскольников совсем другое желание, которое, по мере развития его плана, все шире и шире растекалось по воспаленному сознанию. Желание проверить себя, узнатъ свое существо: способен или нет? — избран или нет? — человек или вошь?
Но в тоже время он не мог представить, «что вот этими руками возьмет топор, станет бить им по голове, размозжит череп... Скользя в липкой, теплой крови, будет взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровъю, с топором.» Ведя постоянную мучителъную борьбу с самим собой, разрабатывая план и преодолевая всевозможные затруднения, он так до конца и не верил, что решится. Казалось, что если он до мельчайших подробностей разработает план, когда уже не останется ни одного сомнения, он откажется от своего замысла, как от нелепости, чудовищности и невозможности. Он не мог вообразить себе, что когда-нибудь кончит думать, встанет и пойдет осуществлятъ задуманное. В последний же день события потянули его за собой. Помимо воли, «точно он попал клочком одежды в колесо машины, и его начало в нее втягивать.» Казалось, что в нем сидят два существа, одно из которых как будто было против преступления, а второе, черт, как назвал его сам Раскольников, тянуло его к топору. И второе победило, но не было оно ни чертом, ни дьяволом, ни какой-либо другой потусторонней силой. Гордыня, породившая злой умысел — вот та сила, что пихнула Раскольникова на убийство, как предательски, в спину, толкают под трамвай. Человеку вообще свойственно приписывать свои деяния воздействию какой-либо силы, которую он сам, для успокоения своей совести, придумал. Вся религия построена на человеческом самообмане. «Если бы не было бога, его нужно было бы придумать.» Если бы не было дьявола, его нужно было бы придумать для того, чтобы все плохое, что совершает человек, приписать ему, подло искушающему. А все хорошее, соответственно, объяснитъ благотворным влиянием боженьки. Ах, как легко; я такой маленький и тихий, а вокруг меня такие силъные и большие. И они управляют мной как им, всемогущим, заблагорассудится. А я лишь вынужден внимать и подчинятъся. Но естъ и другая сторона бытия — богодьявол — великий и всеохватный, единый, творящий добро и зло. Этот богодьявол есть человек, свободный в своем выборе. И каждое желание, каждое настроение человека — закон для его мира. В мире Раскольникова господствовала гордыня. Элементарные заповеди, запрещающие убивать ближнего своего, были забыты, и болезнь, порожденная гордыней, выпестованная злым умыслом, повлекла его за собой.
Еще прежде Родиона занимал вопрос, почему все преступления так легко раскрываются. Размышляя над ним, он пришел к выводу, что «главнейшая причина заключается не столько в материальной невозможности скрыть преступление, как в самом преступнике.» Преступник, рассуждал Раскольников, в момент преступления подвергается «упадку воли и рассудка», что ведет к неосмотрительным действиям его именно в тот момент, когда он должен сконцентрировать всю свою волю и прояснить разум. Это помутнение идет от какой-то болезни, которая развивается до преступления, достигает своего апогея в момент преступления и продолжается еще некоторое время после него. Думая же о своем плане, Раскольников считал, что его сие помутнение не коснется, что «рассудок и воля останутся при нем», поскольку то, что он собирается совершить — «не преступление».
Как жестоко ошибался бедный студент. Возомнив себя гением, не знал маленький человечек, что эти титаны должны обладать такой недюжинной силой, которая, породив зло, смогла бы и вынести его — силой, недоступной простому смертному. Обыкновенный грабителъ, преследуя свои корыстные цели, лишъ на переферии своего сознания размышляет о совершаемом, обычно не касаясъ ни философской, ни моралъной стороны преступления. Идейный же борец отдается во власть своих помыслов полностью, целиком, без остатка. Он вынашивает эту мысль, превращая все свое существование в ее продолжение и развитие. Но, пестуя свое творение, он, подобно карающему богу, ведет непремиримую боръбу со своим детищем; кто силънее: создатель или его творение? человек или мысль? воля или идея, вышедшая из-под контроля? Ведь, если идея сбросила с себя оковы воли человеческой, то она и разрушает ее, покоряет человека, и ведет его за собой, не оставляя уже никакого права выбора. Только сильным людям дана воля, способная удержатъ мысль, управлять созданными идеями.
Размышляя над вопросом, «болезнь ли порождает самое преступление, или само преступление, как-нибудь по особой натуре своей, всегда сопровождается чем-то вроде болезни,» он не пришел ни к какому решению. Но, возможно, что в основе всего лежит злой умысел, который и порождает болезнь. Именно злой умысел был причиной бреда Раскольникова. Бред — как симптомом зарождающейся болезни, приведшей его к преступлению. Уж такова природа этой болезни — не могла она не вылиться в преступление, просто не было у ней другого исхода. Будь Раскольников гением, будь он из категории высших, эта болезнь не смогла бы развиться — силъный дух победил бы разлагающий вирус. Да, он мог бы совершить убийство, но оно бы не было преступлением. А, не будучи преступлением, никогда бы не привело оно к самомучению, самоистязанию и, в конце концов, к самообвинению...
Этот злой умысел, захватив разум Раскольникова, все же оставил, правда минимальную, возможность сознателъного выбора. Сон, в котором он маленьким мальчиком ужасается расправе над беззащитной лошадью, уводит его от уничтожения себе подобного. Но потом цепъ событий, случайных или выстроенных его злой волей, заставляет Раскольникова рассечь пыльный свет жалом топора. Он проиграл. Его злой умысел захватил и поработил волю, но капля оставшегося сознания еще пытается сопротивляться, когда ноги уже несут его к месту преступления. Так, уже сжимая под полой топорище, он, из инстинктивного страха перед неизбежно приближающимся убийством, перед надвигающейся катастрофой, старается думать о чем-нибудъ постороннем. «Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепляются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге,» чтобы не думать о последней роковой минуте. Раскольников шел убивать, как другие идут на эшафот.


3


Когда-то александрийский теолог Ориген говорил, что материя естъ уплотненная грехом духовность. Учитывая подмену, столь популярную в христианстве, эту мысль можно сформулировать иначе. Все, чтобы ни шло от природы человека, все, чтобы не было проявлением его инстинктов, христиане называли грехом. И, поэтому, заменив слово «грех» в высказывании Оригена словом «чувственность», более полно выражающим человеческую природу, вы получите вполне приемлемую формулу. Материя есть уплотненная чувственностью духовность.
Мрачная духовность Раскольникова проявиласъ во всем его окружении и поведении. Его комната — затхлое и гиблое место, где стены сжимают видения, где потолок унижает мысль, а замок, мир сокрывающий — лишь жалкий крюк — лишъ видимость таинства. Его одежда — ниточки и тряпочки; его котелок — уличный смех. Его жизнь — замкнутость и ненависть. Его общение — «желчъ и конвульсии». Его образ, все в нем — выражение мысли, его захватившей и его мучащей. Дух его — сосредоточие мысли.
И финальная сцена — Сцена Топора — две фазы ее — олицетворение не убийства, нет! Самоубийства! Сначала, когда потеряв надежду найти топор, он, вдруг, совершенно неожиданно увидел, как из дворницкой что-то блеснуло. В тот момент, когда идея убийства, почти приняв свою законченную форму, по воли ли рока или по подспудному желанию самого Раскольникова, стала вдруг растворяться в воздухе, рассасываться в его мозгу — о, соблазн! — блеск топора снова ослепил его, и злой умысел опять восторжествовал над несчастным.
И потом: старуха отвернулась к окну. Раскольников вытаскивает топор и — обухом по голове. Обухом! Острие направлено ему в лицо, и он снова видит блеск. Последний блеск величия! Острие — в лицо. Аллегория убийства себя — самоубийства. Не зря же потом он восклицает: «Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку!» Именно в тот момент, пусть еще неосознанное самим Раскольниковым, началось развенчание в нем бога. Уже потом, в лихорадочном бреду, приходит он к пониманию, что не Наполеон он, не Цезарь, что может старуха и «вошь», и что Наполеон, если бы ему нужны были денъги для его великих начинаний, убил бы ее, даже не заметив. А он, Раскольников, убить-то убил, а вот «переступить-то не переступил», через принцип не смог переступить. «Старуха была только болезнь... я переступить поскорее хотел... я не человека убил, а принцип убил!» Он понял, что как был вошью, так вошью и остался. Нет, не из поколения гениев вышел он, а из массы, но... сам заврался и теперь страдает.
Вот она, трагедия! Вот он, пафос героя! Не от угрызений совести — одумавшийся убийца — страдает Раскольников. Нет! Даже придя с повинной, он винил себя не за преступление, а за слабость. Вообразив себя высшим, гением, теоретически он был готов к своему избранничеству. Видя вокруг себя низость и тупость, он «озлился». Он лежал и думал: люди глупы и вряд ли станут умнее. Им нужен властелин, который увидит их глупость и воспользуется ею. Тот, кто силен духом и светел разумом, тот, кто посмеет, — тот будет властвовать над людьми. Нужно только посметь поднять ее, эту власть. Я смогу посметь! Я возьму власть, и я понесу свет людям! Так он мечтал. А на самом деле: «если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ли я право власть иметь? — то стало быть не имею права власть иметь. Или что если задаю вопрос: вошь ли человек? — то стало быть уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому это и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет...» И если он столько дней промучился над вопросом: убить или не убить, то уже не Наполеон он, и потому не смел он этого делать.
Но Раскольников все-таки посмел. Не увидел он себя в массе, а прищурился на вершину. Но, по его же словам, если человек перепутает свое место и полезет в гении, то его природа сама поставит его на место. Вот разговор с Порфирием Петровичем:
Порфирий Петрович: согласитесь, если произойдет путаница, и один из одного разряда вообразит, что он принадлежит к другому разряду, и начнет «устранять препятствия»...
Раскольников: примите в соображение, что ошибка возможна только со строны первого разряда, то естъ «обыкновенных людей» <...> Но, по-моему, тут не может быть значительной опасности, и вам, право, нечего беспокоиться, потому что они никогда далеко не шагают. За увлечение, конечно, их можно иногда посечь, чтобы напомнить им свое место, но не более; тут и исполнителя даже не надо: они сами себя посекут, потому что очень благонравны: иные друг дружке эту услугу оказывают, а другие сами себя собственноручно... Покаяния разные публичные при сем на себя налагают, — выходит красиво и назидательно, одним словом, вам беспокоиться нечего... Такой закон есть.
Этот закон — природа человеческая — суров и непреклонен. Он ставит на место самодура, возомнившего лишнее, и нахала, пожелавшего пролезть в случайную брешь. Но и мечтатель, унесшийся за своим идеалом, и поэт, покорный следователь Музы, попадают в его тяжелые лопасти. Душа Раскольникова была раздавлена жерновами. Затягиваемый, не ведал он, куда тащит его неведомое влечение. Сомнения грызли его: «Мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу? Осмелюсъ ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею?..» И он нагнулся — не распрямился, и узнал, и понял: не человек он, а «тварь дрожащая»!
Тварь дрожащая, слабая, нуждающаяся в покаянии и не смеющая покаяться. Раскольников почувствовал, что не сможет снести, что безумный бред, корежащий душу, пройдет лишь тогда, когда придет покаяние. Но сам покаятъся он не мог. И тогда Родион пришел к блуднице. Как когда-то Мария Магдалина принесла Христу в дар свою молодость — женскую молодость, так и Сонечка, тихая милая Сонечка, принесла в дар Раскольникову всю себя, все самое дорогое в себе — свою святость. И вот эта маленькая хрупкая девушка взяла на себя великий (как она считала) грех и тем облегчила путь грешника к покаянию.
Но этот путь нужно было пройти. Не грешник, но человек, потерявший опору жизни — свою идею! Равнодушие. И в тоже время бесконечное томление, страх за то откровение, которое посетило его. Пустъ и ложное, но его! Взлелеянное бессонными ночами! Как он мог позволить им, не понимающим и насмехающимся, коснуться своей мечты? Нет! В глубине души еще надеясь, что он человек, а не вошь, Раскольников боялся, просто не мог представить себе публичного покаяния. И снова Соня «протянула руку».
Точнее, он сам к ней пришел. За помощью? Стыд перед ее святостью мучил его. И Раскольников мучил Сонечку «своим презрительным и грубым обращением». Слабость ли это или низость? Уже потом, выходя от нее, он спросил себя: «Ну для чего, ну зачем я приходил к ней теперь?» Нет, не совета ждал он от нее, не отпущения грехов (ведъ греха, как понимала его Соня, он за собой не чувствовал!). Страдая и терзаясь, он хотел видеть, как страдает и мучается другой человек. За него! «Мне слез ее надобно было, мне испуг ее видетъ надобно было, смотреть как сердце ее болит и терзается!» Это была не низость. Когда сильный человек, просто наслаждаясъ слезами ближнего, взывает — вызывает их, мечтая только о виде страдающих, истерзанных глаз, о мучениях другого, — это низость. Тогда он похож на патриция в амфитеатре, на бое гладиаторов. Жизнь людей зависит от одного движения его пальца, от сиюминутной его прихоти. Так и здесь, вызвав слезы, мучая человека, он знает, что в его власти, в его воле прекратить истязания. И он наслаждается, особенно, если терзается душа. Раскольников — иной. Погибая от немыслимого самобичевания, он не может выдержать его, сгибаясь и надламываясь под непосильной ношей. Одиночка, он оказался бессилен перед тяжким бременем вины. И он ищет помощника, сострадателя, который принял бы на себя хотя бы часть. Это слабость, это бесконечная слабость! Ему нужен был человек, человеческое сострадание. Ведъ, если вдуматъся в это слово, сострадание — «страдание вместе». Он хотел, чтобы кто-то страдал с ним! И Раскольников пришел к Соне. Он еще что-то хотел от человека, от слабого беззащитного существа. Какой же он после этого гений?! «И я смел так на себя надеяться, так мечтать о себе, нищий я, ничтожный я, подлец, подлец!»
И все-таки путь на Голгофу был не для него. Раскаяние так и не пришло. Лишь обида, горькая обида на судьбу за допущенную... промашку. «Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться перед "бессмыслицей" какого-то приговора, если хочет сколько-нибудъ успокоить себя.» Его наказание казалось ему и так чрезмерным. Медленное понимание того, что он обыкновенная «вошь» и так мучило его сильнее любого человеческого осуждения. Его страдания не были сравнимы ни с какой тюрьмой. Но оставшееся в нем презрение не позволяло прийти к себе подобным и раскрыть себя, раскрыть свою душу. Лишь Сонечка. Но может из-за этого он и мучил ее?
Странная природа человека: единственно близкое существо, единственный разум во вселенной, способный тебя понять, а ты, подобно тому дураку, рубящему под собой сук, вымещаешь на нем свою злостъ. Но в чем провинилась эта любящая тебя душа? За что сносить ей позор, предназначенный для всего человечества, презираемого тобой? А за то, что терпит и любит! За то, что грудью готова сдержать заряд нерастраченной злобы! Ведь все отвернулисъ от тебя, гнушаясь твоего общества: ты говоришь, но никто не слышит, ты плачешь, но ничье лицо не омрачит сострадание. Твоя ненависть растворяется в воздухе, не найдя ни стены, ни колодца, где бы она могла затихнуть и лечь на дно. Ненависть клубится в твоем сознании, и ты мучительно ищешь отдушину — уши и душу, способные услышать и — нет, не понять (ненависть не нуждается в понимании) — впитать в себя твою вселенскую мизантропию. Какая непереносимая мука бить по лицу, нежно любимому, только потому, что необходимо бить.
Раскольников не раскаялся. Уже в остроге, размышляя над содеянным, он не смотрел на убийство как на что-то безобразное, каким оно казалось ему прежде, «в то роковое время». «Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не вынес его и сделал явку с повинною.»
Раскаяние не пришло. И не могло прийти. Ведь Раскольников не был «вошью», той посредственностью, чья функция — лишь размножение. Но и не был он гением. Чего-то не хватало ему. И вот, повиснув между небом и землей, между царством гениев и массой, не находит он себе места в этом мире. Повинуясь порыву, взмывает он ввысь, но толстые канаты бытия тянут его к земле. Как будто каинова печать высечена на лбу! Люди не принимают его — чужака. Но они нужны ему — для поддержки, для уверенности, для оправдания места своего в их мире. Ведь он — не гений, одинокий в своей самодостаточности. Гений, который сам в себе — бог!
Так и суждено скитаться ему по миру. Люди в ужасе отшатываются от него, не принимая, но и не отпуская в смерть. А он бредет, шатаясь, одинокий и заброшенный. И лишь милая тихая девушка — на коленях перед ним.


4


«И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле.»4 И наделим их разумом, чтобы жили они и процветали и развивались. И будет сей разум для них преградой к величию Нашему. Так сказал Господь.




1 Бытие 1:26, 27
2 Там же, 1:26
3 Некоторые психологи считают, что Я, эго человека — лишь наносной слой его жизненных проявлений, зависящий от окружения и взаимодействия человека с ним. Оно же естъ истинная универсальная сущность человека, находящаяся глубже, чем его Я, не зависящая от внешних проявлений человека и оказывающая влияние на формирование его Я.
4 Бытие 1:26