Speaking In Tongues
Лавка Языков

ЛЕОНАРД ШВАРЦ

Из книги «Слова перед высказанным»
(1998)

 
 

Перевел Александр Уланов

 
 

ВООБРАЖАЕМЫЙ РИКША ДЛЯ ГЕРАКЛИТА ТЕМНОГО

 
 
Кто это, то, что плачет,
когда идет дождь
ваших глубиннейших мыслей,
 
 
Когда лезвия автоматического редактирования
рассекают линию зерна
и спящие частицы шелестят?
 
 
Может быть, эта линия скроется в бесконечности,
но кто бы ты ни был,
ты — творение, работающее частями
 
 
Взятым порознь
прощанием
или пытающимся затупить лезвие
 
 
Если все вещи обратятся в дым,
ноздри будут еще различать их.
Отличать одну от другой потом
 
 
Эти фигуры фимиама, они восходят
лениво через воздух
и потом исчезают из вида
 
 
Усилие распространения,
не точно становящееся своей противоположностью,
но распространяющее свое усилие по областям
 
 
Неожиданного желания и пресыщения
близкой неподчиненности, чтобы случиться,
точно как живая древесина приносит сок
 
 
Если расколота,
и дым вежливо
сопротивляется своей дымности.
 
 
 
 
Где бы ни были, Перемена и Тишина
доставляют себе удовольствие
в призрачном перетекании
 
 
И влюбляются в скрывающееся,
чисто слуховое, переходящее
в воспринимаемый
 
 
Обычай плоти,
в котором тело отражено,
его внутренняя одновременность рассеяна в тумане,
 
 
Который слишком легко ошибается в хаосе имен.
Словно выбор одной вещи рождает свидетельство
о множественности необходимых противоборств,
 
 
Словно запись, что сделал ты для себя,
никогда не должна быть отредактирована
или вынесена к другим глазам и ушам
 
 
Еще нельзя отрицать,
что Логос — большее, чем обычный закон,
тонко, но рассудочно связывающий одно с другим
 
 
Однажды — логическое утверждение,
и лица впитывают тепло из пламени,
изменение огня, горящее море
 
 
Штормовое облако на горизонте.
Определением удаленное?
Удар озарения поражает,
 
 
И личность соединена мостом,
узнавание в начале фразы
ободранной и нежной сердцевины дерева
 
 
Так деревянные барабаны, в которые бьют на далеком острове,
есть острова рокота, когда в твоих венах.
Или иначе — переламывание веточки снаружи,
 
 
Или плоты, отплывающие от тех островов
на грохот ритуальных барабанов,
как для торжественного пира,
 
 
Для которого ветки разожжены.
Иди вперед, притворяясь, что «вещество»,
с которым ты работаешь, есть только вещество,
 
 
Только продолжай делать из него
позднюю ночь, в которой кора, парусник, лай,
море, достоинство которого не может быть узнано
 
 
Продолжай разбивать вещество,
как оно передано,
говори, чтобы раскрыть, что сказать.
 
 
 
 
Спать в пепле
но проснуться в огне
части естественного хода
 
 
Вещей
где вещи поняты
как Логос.
 
 
Нет шанса преодолеть
эту силу, заключающую и то и другое
она бы только вернулась вновь
 
 
И кроме того,
мало доказательств
что можно выбрать что-то еще.
 
 
Бродящие в ночи, маги, вакханки,
Ленейские певцы Диониса, хранители тайн...
Ничего не знающие о богах или героях, или кто они есть.
 
 
Тогда почему хранят
твою книгу в храме
Артемиды,
 
 
Почему темен твой язык,
чтоб держать профанов снаружи,
если в конце концов все должно стать
 
 
Чем-то еще
а все тайны —
прозрачными ?
 
 
Благословивший противоречие
философ синтеза,
благословенное противоречие.
 
 
Так Сивилла бредящими устами,
бормоча о вещах безрадостных,
неприкрашенных, неподслащенных,
 
 
проникает голосом
через тысячу лет,
потому что бог в ней.
 
 
Сравнив с этим, легче постигнуть,
как огонь, сжигающий дерево,
есть дерево
 
 
И как вода, затопляющая мост,
может быть представлена мостом, но ничто из этих тонкостей
не имеет значения сейчас, только скажи, Гераклит,
 
 
Кто это, то, что плачет,
как мы, разбросанные и собирающиеся,
приближающиеся и удаляющиеся,
 
 
Что эта безрадостная Сивилла знает,
как ей позволено нарушать законы времени
и значения,
 
 
Кто влечет рикшу,
следуя за которым я не чувствую себя
ни слугой, ни господином,
 
 
Но, может быть, той же самой тележкой их столкновений,
непрочной колесницей из досок или, быть может, обломков,
которую все прочее обгоняет?
 
 
Чьи бредящие уста
вызывают тебя к суеверию
и замолкают под твоим внимательным взглядом ?
 
 
 

КНИГА ДЖЕЙ

 
 
Дэвиду Розенбергу
 
 
Установленная
на перекрестках совпадения
 
 
Декларация,
отпечатанная
вперемешку
 
 
Голос J, вкрадчивость J
в туманных языках, формах.
 
 
«Eion, притворщик,
 
 
но также конечное
 
 
лицом к лицу с бесконечным,
 
 
бесконечное, когда оно выворачивается, это та еще шутка».
 
 
(Если тексты — перевранные источники,
нарезанные ломтиками случая,
все же они — отправные точки.)
 
 
«Вздох» плюнул в «глину»
 
 
Эти слова ироничны
 
 
С иронией — нет творца,
нет читателя, всегда есть самоидентичность.
 
 
Сады сладко блудят один с другим —
 
 
Ирония замороченных зоопарков, ирония
стойла, потом рассыпанная, основы
 
 
Несоответствующие после несоответствующего рукопожатия.
 
 
Ирония одалживает достоинство недозволенному хлебу —
 
 
Ирония сужает зрачок в его скале
и ощущает «я думаю» посредством «я думаю» —
 
 
Ирония против роста Природы
Под иронией нет идеи, которой позволено развернуться
                  Нет идей, но в иронии
Слушай, Паунд
Сила здесь не сложит в амбар прибыль от своего нажима.
 
 
У иронии есть резчик по атому, испачканный
                   продуктом его труда.
 
 
Адамова красная глина, тот первый одинокий источник.
 
 
Их неверное прочтение «дерева»
показывает, что «дерево» уже перестало быть корнем
 
 
После чего их мертвая форма стала немедленно видимой;
                     каждый врезал
свое тяжелое имя обратно в ствол.
 
 
Здесь свиток неопределенности,
                     Яхве
говорящий, чей контекст отредактирован
 
 
«несколько ведер воды,
                     связанные сложным родом фигового листа».
 
 
Так сознание сохраняет поющим свой миметический каламбур
                      когда книги перевирают его
 
 
Внятно произносящие губы пораженного ангела, где бы он ни был
 
 
Дай мне выпить капли, падающие со стебля.
 


ГНОСТИЧЕСКОЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ IV
Строки в предчувствии

 
 
 
 
Плоть там, где вторая жизнь воюет со своим терпеньем,
                нечувствительная, но все же чувствующая,
Как ликование показывает свою мощь,
                достигаемый без усилий пролог косы.
Многое, что чувствовалось, потеряно в пути,
Сгущено в выздоровлении, потеряно снова,
Сама природа пористости —
               помещать свое же внутреннее не на место,
               падать через свои же стороны.
 
 
Сырость, движущаяся тяжесть в окнах,
Переставляющая окна прежде моих глаз.
Отнятая от целого — откуда музыка?
                Ложноножки амебы синонимов.
Ухо, живущее в молчании тела,
                развивает точные пропорции слуха.
 
 
Это — открытие здесь второй жизни,
              открытие, что соединяет трещины мира
              не дольше препятствия.
Пространство меж двух времен дня
              через какие огни
поток воды, несущейся к пределу
антиподов, чью плоть должен взломать,
              не отпуская.
Как будто закончить этот туннель связанных вещей
              значит подслушать общество желаний,
само неистовство которых —
              язык искреннего отказа.
 
 
Мозг, вещь, не вещь.
              Не человек, но
разорванный, плачущий, колеблемый ветром
              над пределами речи,
единственный, как пробоина.
Пролив между моим зданием и следующим,
разрыв в человеческой архитектуре, пробоина наружу.
«Слушай, _____________ !»:
тело — это усилие перед целью,
               собранность нервов, напрягшихся слушать.
Напряженное небо ночное: ученик одушевленного глаза:
               письмо, опускающееся в форме птицы.
Конверт за конвертом, в открытости слов.
Все адресовано кружению ощущений,
разум чувствует, что существует.
 
 
И все должно найти себя в утрате.
 
 
 
 
Некрополи стоят на теле.
Те, кто остался, память предков
                ни проверить, ни вызывать не могут.
 
 
Бессонный мир кожи. Холодная скала ночи.
Время жизни, нажавшее на курок в мгновенном падении,
                сомнительное, несомненное,
опрокидывающееся в непроницаемость
вниз (вспоминая),
вниз (падая).
 
 
После — точка дня, исполненная темноты,
синяк в памяти, кровоточащий
               рыцарственными профанациями.
Нет ничего, кроме случайного, здесь.
И только Ничто долго слушает то, что осталось случайно.
«Внутри языка философии
лежит язык археологии»
Археологии возможного
раздуваются в музыку
               нового ликования.
Мнемозина среди ее журчаний.
Время жизни отражения, которое кто-то
               мог здесь оставить, потеряно.
 
 
Открой дверь. Открой дверь
в крипту. Ты увидишь, кто ты есть
                 без своего тела.
 
 

3.

 
 
Открывающийся ко второй жизни здесь,
где солнце должно быть удержано
                 в могущественном распространении.
Солнечный свет затопляет город, идет по ступеням,
проникает в оконные стекла и переулки.
Но это — черный свет противосолнца,
                 и ничто здесь не видимо.
 
 
«Противосолнце»:
это еще не освобождение.
Вначале все здесь могло быть воображенным снова,
                 приведено обратным ходом
                 от клетчатого каменного следа города
в слепящий свет противосолнца,
                 от фантазии к ясности
приведено назад в слепящую жизнь противосолнца.
Состояние до своего воплощения.
Первоначальный дом прежде любого покрова
                 светящейся эмульсии туманностей перед рожденьем
                 проницаемой фигуры воображаемой реальности.
Свет, который кажется тьмой, но который — свет.
Тело как почва, сейчас расцветающая, человек, чернозем
                 для размышленья и зренья без глаз.
 
 
Когда Вспышка, что должна быть, приходит,
вещество перестает что-то делать, но переводит дух —
и вторая жизнь становится первой.
 
 
Взгляд — одно, свет — другое.
И свет не нуждается во взгляде
с тех пор, как ничто, стоящее в свете,
не может быть схвачено светом.
 
 
Мир требует объяснений, но сам необъясним.
 
 
 
 
Мы — наше умирание — чтобы вслушиваться,
напрягающее лук-дугу-радугу в снах, как мы можем,
                восторгающиеся вершинами,
шприц, введенный в руку,
чтобы убедить нас: все
наши формы были только мясом.
 
 
Моя плоть — энергия фигуры,
                тоннель связанных вещей,
что умоляет идти дальше.
Каждое ее отверстие можно представить
                ящиком для гвоздей,
                их ушки как места для иголок.
Здесь, сейчас стих не внушает
                превращений,
напоминающих стрелу или песню
к трепещущему дневному свету,
из которого это взошло,
                но нисколько не вырастает,
египетские скульптуры, греческие скульптуры,
                отсутствующие конечности некоторых из них,
неспособные вызвать даже легчайшую дрожь
                в области чувствующего,
что только что трепетало.
 
 
В натиске новых разрушений
                неизмеримой тишины
это не может быть: это есть.
Яма и картина ямы.
И над этим — тело.
Здесь первый мир
               проглатывает второй.
 
 
Знание смертности
                уступает силе более,
чем фантазии света.
Только яростными икс-лучами наших расплат
                 можно в возбуждении и страхе
раздробить руку,
что зачумляет нас.
 
 

ПЕЙЗАЖ

 
 
Гермес, разбросанный штормом, прекращает свой зов,
Лежит, переломанный, в наших тенях на дворе,
Как метеор, что разбивает
 
 
Незаметно укрытые одеялом голые холмы;
Мгла в воздушном луче
Легко прячет нового Гермеса.
 
 
Огненная тень, клочок дыма,
Что наполнил запахом воздух, словно горящие листы,
Увиденный, говоривший.
 
 
Флюоресцирующие паровые катки
Гудят на улицах, словно раскаты прибоя.
 
 
О ты, никогда не живший,
 
 
Более сущность, чем жизнь,
Более пыль, чем письма.
 
 
Оклик ужасный, священная задержка дыхания,
Еще тянущаяся в замещающих клетках.
 
 
Закупоренный ангел, умерший в бутылке,
Как оса
 
 
Как волк, воющий в тундре
Это рассеяние мелодий плоти,
Ждущих раму, чтобы стать цветными -
Блондинки-облака, собравшиеся, чтобы изменить форму -
 
 
Увиденный, говоривший,
Имена, плывущие во тьму, мокрая рама окна.
 
 

АЛЕКСАНДРИЯ

 
 
Низина в болоте жизни пела свои яростные противоречия.
Фантастично, песня в лице бесформенности.
Все участвующие должны были заглушать свою суть,
Очищая себя от путаницы. Низина в болоте
Жизни пела от внутренней связи с кристаллическим небом,
От земли, на которой вода и земля да никогда не прейдут
И да не сделают богов из своих неудач, что она не смогла бы найти.
 
 
Днем, дикие травы, солнечный огонь, вытесняющий ночь,
Ночью, дикие камни, небесный каменный взгляд.
Не всегда все это было живым, поющим в бесформенности,
Пока все участвующие, каков бы ни был их вид,
                подавлены тем, что были,
Становящиеся не более чем раскаленными пустотами,
Что могли быть взяты с другой планеты
Для райских гроздей.
 
 

СТИХ

 
 
Дэвиду Шапиро
 
 
Свет подвесил меня в свете,
но это не то,
для чего я пришел.
Я хотел бы чего-то светлее.
 
 
Свет покрывает дворики бедных,
от поезда в Пизу свет купает
цветы в окнах бедных,
и они становятся ближе, но недостаточно.
 
 
Мысль приносящего свет к самым клеткам,
светящего в вещество
и говорящего да, да, это он,
я вижу его сейчас, свет,
 
 
Чувствуемый из самого источника,
где он на работе.
Ровнее светящий, чем
ставшее весом жизни.
 
 

КАРТА

 
 
Мэри Маргарет Слоан и Джозефу Донахью
 
 
Старая работа дорог мира
завернута в вощеную бумагу рассыпающихся морей:
промокшие и цветущие деревья острова.
 
 
Праздничное мелькание, исступленная походка островитян подсказывает
навязавшемуся режиссеру, пока незваный гость
затронут праздником... танец о трех вулканах.
 
 
И у промокающих деревьев есть дочь
в движении до меня, женщина отягощенного движения,
радостная в молчании вещей.
 
 
Ее мир без раны — удержанный плотоядный зверь.
В лесу эйфории я встретил своего тропического близнеца.
Книга переплетена с краем вулкана, утекающего лавой.
 
 
Солнечный камень поднимает себя — записаться в смертельную вспышку,
и потом камень — наша земля —
отворачивается от собственного взгляда.
 
 
 
 
Первобытные кончики пальцев
не поднимают облака, охваченного рассветом:
городские морги охлаждаются в лунном кувшине.
 
 
Странный актер, одни ребра, знающий только один ритм,
ищущий бога-солнце,
проводящий полосы грязи по подкладке своих стекол.
 
 
Слишком рано.
 
 
Создание волнуется на
проходящем мой аванпост как похоронный лимузин.
Изгоняя себя почерневшим от тысячелетних слов.
 
 
Слишком рано.
 
 
Манхэттен вносит Эрос ее волосами
и бойне вокруг меня
дан шпиль прикрепить ее:
 
 
«Покинувший берег», «моряк
и его серебро», «кашалотова лужа»,
материальная сущность материальных приливов,
 
 
Тяга любви, не истолкованная никакой картой.
Этот городской хищный внимательный взгляд.
Зеленая пивная бутылка на краю прилавка из огнестойкой пластмассы.
 
 
(Ораторствующий на освещенных солнцем площадях,
чужой ищет освещенные луной водостоки.
Он стоит в освещенных луной водостоках.)
 
 
Адам существует только в этой кости,
сплетенной из прошедшего,
сейчас мерцающего.
 
 
Поддерживаемая между яркостью и грязью
в бочке, подпрыгивающей к аду,
земля танцует твист, свет еще заперт позади нее.
 
 
Солнце парит над полем боя,
потрясающее своими пылающими промежутками.
И потеющие воины — часть этого промежутка.
 
 
Или небо переносит свет, никогда не виданный прежде,
золото говорит дерзости танцующей звезде.
Бойцы, рыбаки, все будут найдены.
 
 
Женщина отягощенного движения,
радостная в молчании вещей,
расстилает великолепный атлас.
 
 
Если бы только восторженные могли быть вызваны
из могил их тел,
слова отчетливых слоев опыта
 
 
смогли бы соединиться над рассветом.
Если только морщины на карте дали рождение островкам,
точки магмы могли принять форму от этой гравировки.
 
 

ПРИЛИВ

 
 
Островки недоумения только решали погрузиться в море.
 
 
Глубины этих географических перископов должны вытеснить
Сухую интуицию глаза.
 
 
Но это те самые пятнышки земли, которые мы выбрали,
                                                                       чтобы прильнуть к ним.
Бесплодные скалы облизаны волнами, и кажется
Потеряют бесплодие, если мы увидим эти волны как страсть.
 
 
Такая тайна огромнее, чем все, что мы можем надеяться
Разместить в мелочах наших обстоятельств:
Берег дает дорогу равнине, дающей дорогу
Горам, дающим дорогу равнине и робкому берегу.
 
 
Так страсть держит нас в наших селеньях, точно так же, как это
Намекает на свой источник в месте настолько жидком, словно стоишь
Вне всякого места, где ничего не держится, где
Все катится, ритуальное знание, к которому
Мы стремимся, мечущиеся в постелях данного языка.
 
 
Я хочу увидеть, откуда я пришел, но быть там, где я стою.
 
 
В следующем круге приходящего к осознанью
Мы можем уверять себя, что такой баланс возможен.
Вертящийся на простынях предчувствия,
Каждый вздох услышан, будто раздарен
Течению воздуха, подражанию настойчивости.
 
 
Подметенные ветром, очищенные волнами скалы,
Береговая линия, обстрелянная демонической силой
Океана, что окружает их, тайна
тех капель соли... и старик в желтом дождевике.
 
 
Ритуал познания укрепляет нас в определенном знании.
Изнутри течения крови перископы вытесняют
Интуиции радужных оболочек глаза, но это не знание,
Они — холодный пот, сыпь в идентичности,
предполагавшейся невозможной, но населенной больными облаками.
Старый человек в желтом дождевике выглядывает из дома.
 
 
Но потом он оборачивается к нам и пронзительно кричит,
                                                                       указывая дорогу.
Его следующие слова заглушены ударом грома.
 
 
Дольше ты ждешь реагирующего на эти знаки,
Тяжелее будет сдерживать неназываемый ливень
эмоций, когда океан не сможет дольше быть противостоящим.
 
 
Эти островки так малы, что ты можешь перепрыгнуть
С одного на другой, и только если поскользнешься,
Будут посолены твои штаны, и твои туфли
Облизаны мелкой рыбешкой и выполоты с берега.
 
 
Следующее восприятие ослеплено вспышкой молнии,
И после строка утоплена в ударе грома.
И позже приходит ветер, всегда ветер,
Бьющий в окна общей силой
Природы, которой ты еще никогда не позволял признавать твое бытие.
 
 
Твое тело — повод к тому же самому.
 
 
Шторм — распространение моря.
Море — распространение материнства.
 
 
Это создается в напряжении, но не
Высшая точка: это сознание
Напряжения, что превосходит высшую точку.
 
 
Ярость шторма — пробел препятствия,
Где мы чертим фигуры, которые, как мы думаем,
Гарантируют наибольший ущерб рушащимся волнам,
Словно создавая хрупкий плацдарм на их краю.
 
 
Море — это недоумение слов и фигур,
Что посягают на наш наиболее полный миг
Пустоты, и настаивают, что мы заполняем ее
И заполняемы, создаем и создаваемы,
Пока островок кажется центром кружения многолюдного.
 
 
Только равновесие недалеко от берега-будущего — распространение.
 
 

СЛОВАРЬ

 
 
Вчера словарь рассыпался, опал, как листья.
 
 
Не рассеивание, что всему прислуживает,
не затмение рассыпавшихся истин, не
                    человеческое рассеяние, человеческого семени.
 
 
Это — рассеяние всех слов, что не были схвачены —
                    и ничто с ними не было сделано —
вспаханная под пар фантазия языка, значащая меньше,
чем любая точка света в планетарии,
 
 
пока окончательно, почти невыносимо,
это рассеяние не станет миром — подробно и на свободе.
 
 

КАК ТЫ ВЗБЕЖАЛ ПО СТУПЕНЯМ

 
 
«Я схватил ее, и открыл ее, и в молчании прочел
первые слова, на которых остановились мои глаза.»
Св. Августин, Исповедь
 
 
История сада:
в середине истории
отчет желания.
Таинственный процесс: крутящийся
и вращающийся в бронзово-серебряных оковах.
Золотые упреки, открывающие книгу,
куда случайно упадет глаз.
Оформление мысли — трудная работа,
никогда не заканчиваемая или никогда не начатая.
Ищущий в мысли, для чего она, для чего ты думал:
вихрем кружащийся взглянуть, когда же ничто — здесь.
 
 
Плоть, цвет, речь:
это существует соперничеством
между малыми фразами.
Борьба, чтобы понять,
звуки, что бьются о сердце и кроят возможное:
удаленный горизонт, что усложнен гетто
в роще, в тени города,
что продолжает пишущего.
Ограждающие круги:
это болело, и они дали мне что-то,
чтоб успокоить боль.
Ищущий в книгах, для чего было сказано:
вихрем кружащийся в мысли, словно взбежал по ступеням.
 
 
Пространство ума
в постоянном отходе от пространства,
и голоса, что мы слышим,
не дальше уходят от вещей.
Быстрый взгляд на пол:
нет рационального довода, что мог бы всегда достигать цели
в безветрии столь сомнительном. Все же никто
не может держать в руках эти слова, не присоединяя
фантазий к реальному. Язык поддерживает подпись,
идеальное бьется в руках.
Ищущий в мыслях пути ухода:
это болело, и они дали мне что-то,
чтоб успокоить боль.
Ограждающие круги: крутящиеся
и вращающиеся в бронзово-серебряных оковах.
Вихрем кружащиеся — чтобы покинуть, когда нет дороги там.
 
 

ФОРМА

 
 
Непосредственность разума,
хаос, выстроенный из камней;
фойе удивляющего сверкания.
 
 
И лимузин, оттягивающий от фамильярности.
 
 
Я принадлежал этому далекому парапету
                          и был его частью,
частью клетки огня на приборной доске лимузина.
 
 
Мгновение, движение,
нервы, не останавливающие риск,
 
 
чтобы привести в порядок хаос,
уже покидая удивление, что сверкает.
 
 

ДРЕМОТА, ВЕЧЕР, ТРЕПЕТ

 
 
Это можно назвать «цементная будка» или «бездна, отделяющая от бу-
Дущего», или, возможно, «ужасный разрыв в игре слов»: это, ритмы мо-
ей риторики, игнорирующие даже мою способность к саморефлексии.
Абстрактная чаща растет. Однажды снова вернуться в пробел ни от-
сутствия, ни проявления, ни восприятия, ни речи, всеобъемлющее ут-
верждение, надрывавшееся до бесконечности. Ум, сознающий свои
убийственные повторения, все то же поймано в ловушку теми же самыми
повторениями, задирающими нос нелепостями, позволяющими себе погру-
зиться, прослеживающими те же самые предложенные команды, засыпан-
ные песком комментарии и запинания. Омуты барабанного боя иногда
разламываются, чтобы обеспечить мягко прерываемые интерлюдии, под-
нимающие мое свинцовое лицо бьющимся на туго натянутых тканях и ко-
жах, приглушенные пульсации и эхо, утверждающие мой обмен веществ,
меняя его привычные ритмы, выдвигаясь из него самого. Взятые в сво-
ем логическом пределе, такие звучания значили бы, что тело — тро-
пинка к Богу. Еще крики у окна также влиятельны, шины, крутящиеся
на расширенных улицах, и еще мода потреблять сказки. Из другой ком-
наты голос отщепляется внутрь: «Выключи лампу, свет, втекающий в
окна, сейчас достаточен.» И вся пыль влетает туда одним копьем сол-
нечного света? «Вынеси это из жилья». Это цель пыли: быть ровно
распределенной на обширной плоскости, пока пространство в целом не
будет окончательно одето тем, что легко первым обнаруживается как
подчиненное себе, как запоздалая мысль, как абсолютно неназываемое.
Так мельчайшая деталь Бытия, торжественно возвещает свое восхожде-
ние, прилепляется к трудам; из пыли мы появились, в пыль вернемся.
Шахта оцепенения, наполненная взамен утверждениями бытия? Нащупан-
ные часы поднимаются как ноты по трубе? Как? К какому концу? Я —
это что-то обширнее меня. Смысл: я не могу вспомнить все, что я
есть. Это только один пример.
 
 
 
 
Развлекательная метель эмоций,
убегающие, громко декламирующие,
не производящие впечатления страсти туманного дня —
 
 
Способность вспомнить другие способы увидеть это, мысль, разверты-
вающаяся веером за пределы в концентрические круги, строка, чудесно
переданная через вздыбившиеся реки пространства. Зависящее от при-
лива течение реки меняет направление, переносит стада текущего льда
к одной из двух воображаемых точек. Это не аналогия для памяти, да,
но скорее назидательный рассказ, что-то, чтобы мелькнуть. Чтобы
крикнуть в мир, чуждый его понятиям, устремленное «я» может наде-
яться только, что вновь вообразит каждую деталь своего дома, а ина-
че разрушит свою задачу одним первобытным действием. Священное и
неприкосновенное, конечная альтернатива, гарантированный успех, од-
нако, разочаровывающий других. Пока по первому пути кто-то проходит
риск явно пустого труда, вокруг — четко размеченный умственный пей-
заж, усеянный сигнализирующими границами и неловкими намеками, пре-
дупреждающими вас, когда стоит оттянуться назад, отступить внутрь
вашей раковины воображаемой реальности — если такое отступление не
неизбежно, оно ведь, в конечном счете, основной способ существова-
ния большинства из нас сегодня, способность вспоминать другие спо-
собы сделать это, развертывающиеся веером за пределы в концентри-
ческих кругах, занимающие чудесный пейзаж, сделанный из сплетенного
мира мускулов, откликающихся тройному массажу — не только бьющиеся
крылья птиц, не только годные к делу очаги и лучины, но мое собс-
твенное ощущение существования, как оно набухает и крутится в водо-
вороте. Вернуть объект обратно, сделать его человечным — провалив-
шийся проект, чье заключение бесконечно повторяется, то, что все
так же согревает сердце, бьющееся внутри защитной раковины утра,
вдали от сил, что образуют контуры каждого пробуждения, желающее
знать, как оставить ранние часы для поздних, как прогуляться за
дверью в темноте столетия. Если Не-Бытие — более совершенное реше-
ние, жизнь связана с недоумением, становясь более смелой.
 
 
Если годы кажутся проходящими неостановимой и жестокой единой ко-
лонной, остается удивляться, как это получилось, что кто-то не
осознал ясно их значение, даже когда они шли строем так заметно,
тогда приходит время очистить твой стол от всего, сделать глубокий
вдох и написать письмо своему местному Уполномоченному. «Дорогой
сэр», — письмо должно начинаться, — «я умираю». Это простое повество-
вательное предложение — все, что необходимо, чтобы привлечь его
внимание. После этого письмо может разрастаться, густо заполняя
пространство, обильное текстурами и плато, форма речи столь же
изысканна, как и тот, кому предназначено письмо. Еще «Уполномочен-
ный» делает этого читающего звучащим так официально, несомненная
официальность была тем, что привело к этому особенному выбору слов,
достаточно сказать, что вы вверяете себя ему, вы дарите читающему
слово в вашем собственном выживании. Когда письмо углубится, станет
возможным забыть об этой зависимости, украсить новыми и большими
средствами выразить формальноый восторг, превращая все в литератур-
ные структуры, фантазмы, готовые исчезнуть под холодным порывом
раскаяния. Войди внутрь, уже слишком зябко — оставаться снаружи без
рубашки и брюк. Приди к своему столу, своему неоконченному письму,
именно это я должен потребовать от тебя — написать мне. Разбери
свою постель, если думаешь, что это поможет, только навязывая неко-
торый вид порядка бродяжничеству твоего гнева, прибываешь к более
законоподобному, но менее предсказуемому происхождению мысли. И по-
ка любого из нас бесит возможность, чтобы каждый положил в основу
читателя, потом чувствуя слова стихов, разливающиеся по письменному
столу абсолютно невидимо, кто-то может еще быть благодарным, что
эти слова не израсходованы, сделались частью читателя, как если бы
они были брюссельской капустой, с тех пор как именно эти исчезнове-
ния были угрозой, которая заставила вас выйти в пустыню одетыми в
спешке — кое-как — говорить с чужеземцами в первом попавшемся мес-
те. Как моментальное замерзание глаз, когда кто-то внезапно понял,
что с вами не все в порядке, тот взгляд, что ваш собеседник так
быстро попытается спрятать. Слишком поздно. Вы уже видели его ужас-
ную поверхность и потом тонете — именно так, это появление невоз-
можно усвоить — и это как ловушка, которая у вас в уме, серебряная
стрела удара и узнавания, обычно становящегося странным. Что же это
за механизм тревоги, и когда он звучит, как играет среди нас, очи-
щенный и ставший чем-то более глубоким ? «Если вы не испуганы 60%
времени, вы не живете», — сказал однажды поэт. И как толпа выходит
колоннами из амфитеатра, и проходы набиты битком в аккуратном мол-
чании, способность жить в страхе — но также черпать средства к су-
ществованию из этого — постепенно увеличивающиеся.
 
 
 
 
Все формы хрупки,
когда сталкиваются с силой
 
 
нет ничего, что может противостоять
давлению времени
 
 
в форме, в которой они были прежде
в форме, в которой они намеревались остаться
 
 
И так память разбросана в многообразные
оттиски и их оживленные лица
 
 
Лишенная оболочки
высушенная от слизи
 
 
семья народов
проходящая сквозь кончики ваших пальцев
 
 
чья-то доля действительности, привязанная к страницам
собирающимся в одну книгу
 
 
следы вестников
вдавленные в те же холсты.
 
 

Прояснение

 
 
Космос и сон         каждый ответвляется
в чередующиеся одиночества           окончательные, словно кость
Hо это там все время, большее пространство,
чтобы перепрыгнуть туда, поднять глаза вверх и вперед
 
 
отламываясь от объекта в свет.
 
 
Облака рассеялись. Там, так гораздо лучше. Но как мог кто-либо не
подпускать непрозрачность более управляемым и неизменным способом,
чтобы Бытие могло более часто задевать себя? И что осталось после
того, как тяжесть прошла? Это — более форма кошки, свернувшейся во
сне на стуле, чем форма змеи, поедающей собственный хвост, более
стремление зимней ночи к молчанию, чем ясный зов решительности. «Ты
жил в ожидании некоторого поразительного вознаграждения», — поэт
продолжает, и сейчас кто-то удивляется: это и есть тот день? Все
будет обнаружено? Собирается ли подняться бич, и как я соберу по
дороге плод метафорических действий? Кто-то никогда не будет спо-
собен сказать. Не было ни бюджетных ассигнований, которыми обосно-
вывается расследование, ни расслабляющего в тайне ощущения. Так
невнятная декламация в сердце желания дает путь целеустремленному
отбору особенных бесконечностей, бесконечное возвращение преобразо-
вано в пульсирующую звезду. И даже если крошечные беспокойства в
чашечках Петри настоящего никогда нельзя заставить ослабеть или уй-
ти прочь, даже если слух о моем будущем распаде уже начинает расп-
ространяться среди собирающих пошлину, и никогда не сделать колодцы
из лет, что приходят, это, моя пробуждающаяся жизнь, остается зав-
лекающей. Компенсация в удивлении, в составляющем и гримирующем — и
видящим это произошедшим, в темной непрозрачности плитки шоколада
напротив меня на столе. Хотя все значительные надписи остаются вне
власти понимания и памяти, хотя там не может быть какого-либо под-
линного приюта тому, кто чужд склонностям к производству и потреб-
лению, я здесь так же долго, как человек на сиденье канатной дороги
для горнолыжников есть телеграмма.
 
 
 
 
Перемещаться из одной перспективы в следующую, делая более гибкой
мускулатуру существования. Это упражнение иногда называется «дыха-
ние», в другое время «слушание» или «та, что лежит рядом с тобой».
Круг близостей ведет вперед через неприятельское окружение, те мя-
тежные сверх-одиночества, сверх-неопределенности, что отделяют себя
от возможного. Вещи волнуются и машут крыльями, плиты, тарелки,
гравюры, призовые кубки, что подпирают объекты от их болезней и
привязанностей, внезапно чувствуются скользящими. Каждая фраза при-
соединяется к почве. Каждый осуждает отвлеченное — исключая взятое
в целом. Если устье поэзии — местоположение всеобъемлющего организ-
ма, в котором та же самая фигура — также средство быть продуваемым
насквозь и в конце концов играющим, тогда другой день совершенно
опустошен. Отчаяние священно, но в момент, когда это осознано, мы
перестаем отчаиваться.