Speaking In Tongues
Лавка Языков

ЮРИЙ ПРОСКУРЯКОВ

ЭТЮДЫ ГОРОДА




* * *



...медленно осеннее движение. Лето жизни одышкой любви в конвульсиях заползает само в себя. Тумана тусклое окно. Белизна. Одиночество, которое не разделить. Два путника, грезящие самоубийством, поднимаются каменистой осыпью.
Веки смежаются и темные аллеи рук освещаются зеркалами ласки. Атласным воздухом бегут блики прикосновений, растворены в запредельной тьме. Ноги -- пропасти, крошащиеся на глазах, под лунными озерами страсти, медленной и осенней. Кружится лист и льнет к воде. Птица хищно скользит пространством, ищет клетку. Сесть и очистить перья, взорваться цветным и теплым комочком, и отразить прогнувшийся, трепетный мир. Открыть глаза.
Туман освещен солнцем. Мгновенье и ветер пересыпан золотым песком. Золотинки липнут к твоему плечу, тают, ослеплены улыбкой лета. Сиротливость -- приживалкой любви ябедничает смерти, заламывает туманные руки, перешептывается смутной речью бесплодных поисков, отвлекает, крадется смерть. Пространство тел вращается во внешнем пространстве, которое стоит на ходулях, как парк столкновенья предметов, извиняющихся прикосновениями. Летние вокализы, танцы во время шторма, крылатые шкиперы ангелов сцепились мертвою хваткой на ускользающей палубе. В темных углах плачут одинокие дети-души. Малые дети неразумные и бескомпромиссные. Дети они и есть -- малые дети, не желающие расстаться и прекратить игру.
И сидит на скамейке Зависть с отравленным вином похвалы, бумажный цветок у ног. Погладь их, любовь, пока она отвернулась, погладь их по голове. Детство рукой отца на моем стриженом затылке. Тыльной стороной ладони по щеке, туманной изменническою рукою, мрачная Гордость в звездном плаще опрокидывает на нас раскаленные угли обид. Как телеэкранный повтор, они, то собираются в ее железный передник, то вновь обжигают травы уснувших полян, зазевавшихся под сенью доверия. Старость услужливо подставляет кривые зеркала весны. Суеверия -- полугады и полуптицы -- скалят зубы и с визгом откатываются прочь. Презренье, всегда опаздывающий пессимист-художник, прячет черную краску. И снова приходит осень, медленной осиротевшей толпой, где каждый встречный печальнее тебя, лето моей жизни. Без трепета и сожалений прости. Мы с тобой попрощались. Но встречаемся непрощенные. Как простить любовь, воздушный нежности смерч, среди туманного сада души, где соцветья памяти тревожно юны и недостижимы. Одежда листвы, которая не может опуститься на грунт. Надежда тел. Но угасает солнце. И снизу дышит туман, густые клубы тумана. И тлеют вначале аллеи рук, затем крошащиеся бездонные пропасти ног, подпирающие озера страсти, светящиеся зеркала пунктирных слов. И холодный разум, хлещет дождем пигмеев, гонит на автостраду чаяния и стремленья. Разъединение толп, в котором нам суждено остаться двумя ненаписанными посвящениями друг другу. В этом и состоит призванье...




* * *



...холодна и сдержана. Тайный солнечный ветер изгибает стекла и золотит драпировки. Сухие зеркальные листья, осень в узком раструбе вазы. Невысказанная страсть алчет жить. Неторопливо цветут огни на шероховатом квадрате. Двоится сон. Вязкий кошмар, первый не вовремя выпавший снег. И снова туман, туман. Конвульсии завихрений размазывают огни печального утра. На ином берегу твоя тень зелеными глазами лета поет и смеется, недостижимо счастливая. Ты -- проекция своей тени, непостижимого счастья, ночь невыразимой любви, смерти в безнадежно задернутых шторах, тайный плач и отчаянье, и третья тень - искусство.
Искусство соединяет нас: великодушие и торжество, глубокую тайну и обнаженную плоть, голос и спрятанный микрофон. Только посмей распылить золотинки солнца, перепутать разноцветные воздушные струи, претворить предметы. Темная сила инстинкта внедряется в светлый отраженный снегом луч разума. Накидывают лассо объятия страсти. Пеплом, тонкой серебристой мукой отцветшего обаяния вовлекают в круг привычного ремесла.
Время листает книги, ползет пауком по картинам, вяжет оскомой кассет яблочный голос любви. Время не существует. Снегом грудную клетку, солнечное пространство тенью твоих прозрений, между лилей и роз смешивает несовместимое. Ткет полотно жизни, переплетает надежды с темной основой смерти.
Пренебреженью иллюзий не суждено свершиться, ты не оракул -- город, пах твой не воспален, оси вращенья улиц, втулки жилищ-подъезды, люки для наблюдений крови твоей и звезд. То ли вода забвения в люльках фотографичных, если с наклоном вправо, брезжит улыбка, но это всего лишь образ, зеркало слез и пропасть, ты отведи мне слезы с зеркала этих слез. Руку введи и ярко путь твой определиться. Я не могу вернуться. Прости.
Смерть не страшна. Жаль сияния отцветшей любви, жаль солнца, тщетной нищеты воздуха, надежды и музыки. Невоплощенный Рай, струящийся под скорлупою смысла.
Поэт, позабудь призванье, стань землекопом, тварью, птицей слепой, гомером, грязным вонючим бомжем, если она приснится. Снег и вода в стакане, пронизанном светом. Заступая за грани опустошенных предметов, мы играем друг с другом в прятки, в игры ангелов, обезумевших от темноты. Сталкиваемся и ощущаем шероховатость ладоней, несовершенство чувства, разума несовершенство и более ничего, ничего нам не надо...




* * *



...чредою солнечных дней, чредою твоих улыбок нищенка-осень уронила медные монеты последних встреч, последнее очарование конвульсий, прятки за корой деревьев. Сиротливо-теплые окна и коридоры медленно впитывают объятия любви, которые не разомкнет и смерть.
Черно-белые цвета безвременья владеют духом. Дразнит белое страшным своим показным одиноким великолепием. По ночам оно отдыхает, впитывает поддельную желтизну светофоров, ветром выметает запоздалые тени, одинокими псами свертывается у батарей.
Разделены тьмой и светом, неотвратимым притяжением судеб, мы все равно вместе. Высокая трава доходит тебе до подбородка, ты стоишь на коленях и обнимаешь мое напряженное тело. Гнев и ласка еще цветут совместно. Зеленый нефрит откровения фиолетит сумеречные медитации последнего на Земле святого. Бежишь рядом, не поднимая взора. Чужая женщина племени очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарования и унижения. Очарованные стыда не имут. Яростью разрушения ветхий шалаш стремится к новой реке счастья. Бьются ручьи о запредельные камни мечты. Мы заступаем по пояс в живительную влагу потоков, которых не счесть на бесконечной равнине.
Костер. Озноб. Лежишь на сухом тростнике. Мыши поют -- музы. Через границу дремы по телу бежит теплая, меховая, воздушная ладонь ласки. Падаем в пропасть сна и не снятся сухие щелчки выстрелов, мелкая щепа надежд, павших во имя.
Аромат прелой травы и овчины щекочет ноздри, в широком отверстии входа оседают косматые зеркала звезд, гаснут и снова взлетают вместе с дымом догорающего очага, вместе с нашими крылатыми душами, парящими, как ночные стрекозы на стеклянных крыльях нежности.
Весело нам заступать за кору деревьев, провидеть будущее в короткой памяти дня. Остановившимся взглядом я слежу за твоими медленными движениями, перебираешь нехитрую утварь, домашних женских божков: чаши и черепа, куколок и гребни, монеты для распущенных волос замужней женщины, страшишься случайно коснуться огромной, старой как мир, кости для перемешивания огня.
Тепло, мы подолгу купаемся в пещерном прозрачном озере, валяемся на коричневом песке, из него леплю твое смутно-воздушное подобие, не изрекая слов. Ты -- север дикого племени, в густой паутине волос, в просветах мрамор. Бесконечные дни мой корабль прибивает к твоим берегам. Ковчег на вершине горы и падение в пропасть, забавы детства, камень зеркальной пращи отягощает бедро, по пояс татуировка, струение мышц под зеркальной поверхностью кожи, тигр в моей коже таинственной, как переговоры деревьев накануне осени.
Терновник зреет фиолетом плода, медленно поедаем кисло-сладкую мякоть, вдыхаем вибрации сна, прозреваем мученичество и сладострастие в их непрестанной борьбе, крики погонщиков, звон монеты о камень, вопли мятущейся в беспорядке толпы, звон доспехов, медленное вынесение одежд.
Глубокая рана, вытираешь кровь, макая кусочек меха в растопленное сало, лижешь меня языком, нежным и шершавым, прижигаешь заботливо выхваченным из костра ломким ароматным углем.
Слеза нежна. Лежу возле воздуха твоих ног в бессильной и невыразимой печали. Осторожная похоть щекочет спину, касается длинных на затылке волос. Зеркалом живота, щекою, с травой и небом медленно покачиваться в такт, ветер страсти высушивает твои ресницы, всю тебя, внезапную и гибкую, тонущую в озерах своего сияния, в запредельной тьме, которую не встретишь на путях земли, а ходить по небу с детства тропинки спутаны.
Падает дерево, гибнет птица, на камне тлеют ее потроха, благодарим судьбу.
Воспоминание наяву влечет оскудевшими мостовыми, сквозь электрическое подрагивание ветвей, рассекающих старую ткань пространства.
Непостижимый смысл запутан и скрыт в объятии, возвращенном красиво и незабвенно из таких далеких глубин, в которых не провести границу между ветром, перебирающим пряди, и непослушным камнем руки.
Суровые троглодиты веревками из травы привязывают к деревьям. Ладьи, покачиваются в скитаньях тьмы. Соприкосаются, замирают, роняют на очарованные ретины полыхающий светом и морозом город, стадо огней, непрерывно повествующих о конце пути, два лица, искаженных любовью в холодном мире анонимных прохожих, проплывающих друг сквозь друга, непоправимость ошибки оправдывается радостью пробуждения...




* * *



...нет шума. Самолет восходит вертикальным падением. Сознание замутнено горечью. Вселенная сужает круги своего вихря. Алюминиевый ангел, играет на длинной трубе пустоты.
Ты -- любовь. В витринах мелькает твое исчезающее отражение. Проползают автомобили.
Пьяные. Пришли к своему жилищу. Прошуршала под ногами серебряная фольга от шоколада. Где вы, надежные стены доброты? В оконных проемах не воркует и не брюзжит старость.
Волшебный воздушный свет. Вечернее тепло ожидания. Торопливый бульдозер страсти поработал здесь, потрудился и присел на задние лапы -- скалится, сторожит ночную тьму, груды зеркального созидающего мусора.
Нежность играет лаской. Ребенок перебирает без смысла чистый ночной песок. Вращаются в лиловом аромате дыханья золотые пластины слов. Отцветают сады забвенья. Черные птицы кружат. Сужают круги своих вертикальных вихрей в запредельность. Летят стороной. Далекое море пестует день ото дня одиночество.
Сумасшествие города. Великое переселение фотографий. Мусор бумажных тел. Ночные странствия манекенов. Роуминг парковых статуй и спрятанных под асфальтом костяков. Пустыми глазницами они внимательно наблюдают за гулянием пар, вид снизу. Их волнуют фонарики зародышей под юбками у женщин. Афиши ползут по пространствам реклам. Прекрасные дамы, на беспощадном наречии торжищ изъясняют свою непреходящую похоть. Кавалеры, перепутав напитки, с зелеными лицами самоубийц слоняются меж игорных столов. Менестрели каменных тротуаров воспроизводят свои дешевые пародии.
Иллюзорно-воздушное утро на вершине холма. Наблюдаем, как падает самолет. «Что-то долго он падает...» -- ты расстегиваешь ворот моей рубахи. И, пока чудовище разноцветного дыма ползет по зеленеющим крышам домов, засовывая лапы в интимную тьму подъездов, мы опускаемся на гладкий и теплый камень и закрываем глаза. Остается только обманчивый шепот ветра и стрекотанье кузнечика, забуксовавшего над пропастью сна...




* * *



...сигнал автомобиля тревожный и мощный перепрыгивает Страстной бульвар. Черный фонтан грома. Тяжкая туча обнажает свой разодранный молнией бок. В тишине увядают цветы наши лучших надежд. Вода не дышит. Твои глаза отворены.
Электростанция напоминает морг. Сквозь полыхающие блеском стекла вливается фиолетовый свет. Передают сообщение о начале всемирной дезинфекции.
Яблоко подрагивая ползет по подоконнику. Вновь фонтанирует гром. Бесконечно долгий полет разбитого стеклянного города.
Хрустальные блики цивилизации в изумруде трав. Водохранилище не провидело пустынного одиночества пепла. Среди поющего, цветущего, благоухающего мира течет разрушенный воздух, наполненный воспоминаниями.
Мы долго беседуем. Чудесные мгновения откровений перемежаются судорогами борьбы, жестокие звери страсти пробегают лица. Эфемериды сердечности. Виртуальные конвульсии доброты. Скрипят потрясенные деревья гордости. Скрипят. Скрипят. Падают. Обновляется мир, убивая тело.
Похоже, мы снова живы, не пьяны, не спим, не предаемся страсти или же ненависти. Ни на секунду не прерывается каменный суд осени. Не верим, но молчим, не желая ранить, задеть. Улыбка отводит свою золотую прядь.
Пронзенное светом тепло. Новый удар разрывает ветхую атмосферу. Вечер. Стены последней скорлупы. Воздух конвульсирует красотой. Проплывают книги, шелестя страницами. Опрокинутые вазы, пепельница в суровом ореоле угаснувшего разговора, начатая бутылка вина. Пол между нами разверзается, как ломают хлеб.
Твой стул теряет равновесие, и с лицом, бледнее мрамора, еле слышно: «Жаль, что уже не успеть»...




* * *



...рассеивается ночная мгла. Черное поле, бесконечное и глубокое. Безнадежна любовь. Лежишь на черном, уснувшее солнце в ореоле осенних волос. Женщина-солнце, видение запредельной тьмы. Уходишь в ночь. Одинокая. С рассветом сиротливым зерном медленно покачиваешься на черных неподвижных волнах. Оседаешь горькою солью. Пульсируешь сквозь плодородные поры. Прячешь в душе бархатную нефть печали.
Даришь себя каменному полю, чудовищной умертвляющей силе созидания. Пучина тьмы поглощает город. Суровые прохожие с лицами самоубийц улыбаются вслед воздушно и беспечно. Ветер перебирает распятия телеантенн. Сталагмиты домов легко прогибаются от пристального взгляда. Бессознательно созерцаем смутные потоки перепутанных надежд. Полночь завидует сгорбленному инкогнито в мертвой петле трамвая. Громыхающая рощица света красит одну и ту же зеркальную полосу, взбирается выше и выше. Все выше и выше. Метельщики скребут оцепенение тьмы. Туман расставания перемешивается с лиловым от безнадежности снегом.
Женщина-солнце! Правая твоя рука пробуждает и дарит жизнь, а левая, которой я не смею коснуться, пронизана бесконечным холодом. Холоднее встречи изменивших друг другу любовников в ночной электрической аллее. Потерянно наблюдаю за холодным падением пепла воспоминаний.
Благоухает травами чай, болтовня переводит стрелки часов. Неподвижно время. Цветы плывут к летящему в аквамарин потолку, безумные вещи расталкивают собрания стен, с мелодичным звоном осыпаются радужные стекла, потрясенные трубы улиц ревут серебряными глотками, выплевывают комья тумана, автомобильные фары соскальзывают в раструбы собственных лучей, бьют колокола одежд, люминесценция мусора накипает веками на суровом лике земли.
Полдень невыносим. Жара. Черное платье. Медленно спускаемся узким полутемным коридором. Бледно зеленая плесень стен. Затхлая сырость заползает в легкие. Угасает тускнеющий свет. Мятущееся солнце твоих волос испускает протуберанцы. Правая рука сжимает мое плечо.
Лев сверкает во тьме желтым пламенем зрачков. Ползет отвратительная голубая химера, птица кричит жалобно и жестоко. Измена-птица. Гаснет солнце твоих волос. Медленно переливаются в воздухе влажные звезды. Посреди бесконечного черного поля ты спишь в ореоле осенних волос, женщина-солнце, видение запредельной каменной тьмы. Не прощенная и не простившая. Я жду тебя вечно, глядя сквозь конвульсии судорожных ладоней на игры ангелов, перебирающих бисер, снизывающих ожерелье влажно-зеркального песка. Бесконечен берег, пожираемый стационарным шквалом.
Беспомощная в потемках разбазариваешь красоту. Берег становится все короче. Шквалом овладевает апатия. Испепеляю себя словами откровений, не смею коснуться твоей открытой левой ладони и поцеловать линию жизни, возвратить дереву его плод и отворить калитку нашей старой отчизны, благоухающей цветами созидания...


* * *



...ожидание снега чистого и глубокого, залегло рождественским тяжелым воспоминанием, тенями людей, которые бог весть где. В масках и с трещетками, разгоряченные вином, мы играли в снежки, прячась в добродушной толпе гуляк, опутанной серпантином будущих неудач, осыпанной воздушным конфетти будущих разочарований. Через много лет, пронизанный горьким осенним дождем, я остановил тебя посреди медленно накренившейся улицы, чтобы не сказать ни слова, чтобы через зеркальное окно памяти сравнить наши судьбы, воплотившиеся в твою белокурую дочь, не унаследовавшую ни блика твоих волос, цвета мореного дуба, воплотившихся в моего одиноко-задумчивого сына с голубыми глазами горного озера и ясным румянцем, как бы в отместку контрастирующим с моим бледным бессонным лицом.
Я глядел тебе прямо в глаза, сквозь силуэт, повторенный подземным ходом каменеющей памяти, и прозрачные руки, разведенные в стороны, как перископы, конвульсиями захлестывали волны мечты. Искривленный мир искривлял души -- атлет предавался алкоголизму, маленький невзрачный человек не пил, но коллекционировал красавиц, облеченный властью пускался в мелкую спекуляцию, талант занимался самоубийством, любовник -- насилием, а чародей, как Вечный Жид, скитался в равнодушной толпе с букетом фиалок в озябшей руке, которые он мог превратить во что угодно: в собаку таксу, в вечернее зарево над потрясенным городом, в куклу, в золотую звезду героя, в путь. Но его не замечали, не верили старомодной шляпе, помятому жизненными бурями пальто, гаерской трости и, в особенности, фальшивым усам, неотторжимому атрибуту профессии.
И тогда, в электрической тени киоска я подошел к нему и попросил возвратить мне мою любовь. Он рассмеялся детским счастливым смехом, подбросил в воздух шляпу, так что вокруг головы расцвели золотые кудри Бога, провел тростью по скучным коробкам домов, по серому набрякшему небу, по толпе, замершей в последнем, бесконечно разнообразном повороте жизни, и осталась лишь голая выпуклость огромного шара планеты, лишь далекие звезды в зазеркаленной тьме несказанной ночи, и прозрачное облако под луной взошло к зениту, и осталось внизу покинутое им последнее объятие с землею, судорога страсти, расставшейся наконец с простором мысли, отдавшая всю себя невинному эросу и вновь превратившаяся в море, в скалы, в оранжевую полосу рассвета, в окошко надежды, предчувствие которой нам позволяло качать колыбель, целоваться в роще, наполненной одиноким пеньем упругого воздуха, завидовать птицам и сколачивать деревянные лодки для долгого путешествия за сорвавшейся звездой.
Я наконец овладел собой и, глядя в ее беззащитное лицо, проговорил: «Как ты живешь, милая...»




* * *



...я видел так много нарисованных воздушных цветов, что забыл, как выглядят живые. Ты, как легкий цветок моего воображения, когда идешь, покачиваешься на длинных каблуках страсти, задеваешь за предметы длинным зеркалом аромата, который выткали узкими сухими пальцами веселые парижанки. Протягиваешь мне руку, улыбаешься морозными прядями, в которых веселятся отполированные блики и цепочка автомобилей, изогнутая внимательным зрачком, машинально примешивается к первому еще отчужденному слову, взвешивающему провал отклонившихся на время судеб, сверяющему память с неизвестностью.Я видел так много нарисованных лиц, что, когда ты споришь с любовью, я аккуратно открепляю кнопки и, свернув, уношу этот лист и долго потом растерявшиеся толкутся в воздухе возле загадочного прямоугольника, в котором ровно ничего нет. И течет это волнующее зеркальное «ничто», пока какая-нибудь мечтательница не займет своей маской заповедного места, пока не придет художник и не тронет кистью аквамарин ее глаз, тонкий серебряный перстень, слабую припухлость губ, зацелованных морозом.
В детстве казалось, что воздух, пронизанный добротой, не способен нам изменить, что легкие созданы для веселья, а веселье, точно шампанское, выплескивается бравурно на новогоднее платье, на скатерть, на счастье, зазевавшееся между возгласом «горько» и горечью. Неподдельной горечью разочарования, которую не скроют ни каменные стены, ни вежливые улыбки, ни молчание слов.
Я видел так много нарисованных цветов, что однажды в погожее весеннее утро, когда очарованный мир впитывал прощальную нежность, я развернул твой образ, пожелтевший, как старая афиша, и на обороте надписал: «искусство принадлежит народу»...




* * *



...медленно ползущая по воздуху своим путем толпа распалась и, балансируя на острие снежного луча, через свет фонарей, перемешанный с запоздалым солнцем, через сияние золотых завитков, полыхая смеющейся голубизной, зеркально приближалась судьба. И, как всякая судьба в этом несчастном каменном мире, она уже впитала в себя невоплотимые желания, невозвратность тоски, которую только и можно было заметить в легком подрагивании губ, как после плача.
Еще не успела тьма в окне поглотить бесприютный воздух, как они уже лежали в страшной своей невозможной белизной постели и ласково прощались, и, глядя на свои отражения, жалели одинокое готовое осиротеть зеркало. Пепел упал на золотистую кожу, напоминая лето и долгий пляж, механически и бесстрастно перемешивающий гениев и бродяг, воров и проституток, беззащитных детей вялого от усталости моря, рассыпающихся скал, убегающей в панике зелени.
Он распечатал хрустнувшую облатку и платиновый блеск повернулся и прилип к ее карминовым ногтям. Солидная шведская сталь более чем подходила для этой цели; она не заржавеет в теплой смешанной с кровью воде, и, когда их найдут утром, красиво раскинувших в последнем свободном объятии восковые тела, она все так же будет годна к употреблению, как и тогда, когда затравленный стоял он перед вагонным зеркалом с лицом в воздушной перламутровой пене и, нежно проводя по шее, по щеке длинные прямоугольные дорожки, думал о ней, а она плакала во тьме одуревшего от винных паров ресторана и, слушая песенку на знакомом, но непонятном языке, размазывала тушь и помаду по красивому, искривленному отчаяньем лицу и все хотела додумать или понять, но не могла. И, приводя себя в порядок в туалете, с ужасом смотрела на узкую пульсирующую в конвульсии голубую тень на виске.
Единственная дочь вечно похмельного ихтиозавра, она не могла забыть, ни окно с наглухо задернутой шторой, ни нереально, как в воде, медленно покачивающийся труп матери, на шее которой так и не успела затянуться тонкая зеркальная петля, ни своего безумного стремления к красоте, которая, что как не грязь, жидкая осенняя грязь, хлюпающая под ногами голосами предательниц-подруг, сказочной мачехи, лицо которой она видела как бы со дна колодца, разных безымянных Овых, у которых взгляд, как рентген, а голова светлее передачи «утренняя почта».
И так они долго лежали, глядя в глаза друг другу, пока внезапный порыв ветра не распахнул со звоном окно и не влетела белая птица измены, не опустилась к ней прямо на грудь, и тогда она вскрикнула, пробежала коротким коридором и в темных сенях, в сумбуре слез, безжалостным одиноким шепотом не ткнулась ему в плечо слабо целуя и бессознательно повторяя: «не могу, милый, не могу. Уходи один!» Чашка из белой карпатской глины проползла по подоконнику свои роковые дюймы и с мелодичным звоном повесила в воздухе гирлянду великолепных осколков, и встало одинокое солнце, и на улице лежал такой глубокий и чистый снег, что в нем утонули и прошлое, и судьба, и две удаляющиеся человеческие фигуры, переступающие через розовые полосы света, через темные провалы синевы, навстречу холодным, пожирающим пространство и время цветам зла. И прежде чем они скрылись за поворотом легкой пурги, она внимательно посмотрела ему в лицо и тихо сказала: «У меня сегодня опять был выкидыш»...




* * *



...я искал тебя всюду. В одном доме мне сообщили, что ты только что была и я почувствовал легкий аромат твоей руки, коснувшейся тяжелой шубы в прихожей, дыхания, оставившего след на зеркале. Я звонил по телефону и отвечали, что ты здесь, но на минуту вышла и я умолял, так очевидно глупо, что наверное насмешил всех этих старых дам, уже давно философски-воздушно взирающих на мир, готовый развалиться на куски прямо у них под ногами.
Я заходил к тебе домой и две нерасчесанных, еще теплых от уютных объятий дивана, нимфы растерянно поводили взорами по стенам, по разбросанным в беспорядке вещам, и разводили зеркально руками.
Я уже не верил, что ты существуешь, что я не выдумал тебя, такую нежную и мечтательную с опрокинутым взглядом красавицы, не желающей ничего знать о своем волшебном обаянии, когда кто-то, походя, обронил о твоем отъезде и я представил себе этот длинный поезд со скучным, как моя бесприютная юность желтым светом, таким ровным и однообразным, что ни покачивание вагона, ни переборы рельсовых стыков, ни внезапные остановки на ночных сумбурных станциях, не могли развеять его первозданной печали.
Я представил тебя: как ты глядишь на бегущий полукруг снега, вращающего удаленные от чужого критического взгляда курящиеся слабым паром деревни -- и твое неизбежное возвращение показалось мне вечностью, которую не пережить. И вялой походкой лунатика я подошел к автомату, чтобы набрать номер любой из фиалок, смертельно веселых, помогающих коротать одиночество, и услышал голос и смех, и уже не хотел вернуться.
Забавляясь страстью, я обманывал себя, но стоило опустить глаза или задержаться взором на безразличном предмете, как вновь и вновь я видел этот длинный, перемещающийся в самом себе состав и твой силуэт в окне, и зеленую звезду, выпавшую из чужого стихотворения и навсегда застрявшую в нашем недобром, затянутом пеленою небе, как моя невозможная судьба, которую перепутал ветер желаний. И ты стояла в слезах наверху разделявшего нас каскада ступеней и роняла неподаренные тебе цветы: желтые цветы разлуки, алые -- любви и черные цветы печали...




* * *



...целый год мы прожили на берегу хлопочущего моря и наше праздное спокойствие скрашивал его неубывающий шум, его бесплодный и величественный набег на крошащийся, как наша воздушная память, берег.
По ночам за глухими каменными стенами тяжелел виноград, цветы переплетали ветер лентами аромата, огромные магнолии легко и бездумно прощались, щелестя ладонями листьев, пока мы спускались к погруженному в глубочайшую тьму пляжу, где уже не был слышен осторожный шорох движения, где невидимые одежды падали, сморщивались и сливались с прохладной галькой, щекочущей ступни, и где не было видно ни пяди твоего прекрасного тела, растворенного зеркальной музыкой моря. Огромные волны перекатывали нас легкими камешками, то сталкивая и пронизывая желанием, то разлучая, и каждое мгновение разлуки казалось навсегда потерянной вечностью.
Прекрасно помню, как мы сидели на открытой веранде и маленькими глотками пили голубое от газосветной лампы вино, а вдали повисали сгустками огней нереальные безвоздушные суда, и кошки, тысячи кошек, выскальзывали из щелей темноты и снова скрывались во тьме прибрежной полосы, одуревшей после бури от водорослей и щепы.
Я коснулся твоей левой руки и не осталось ничего, кроме этого долгого прикосновения, кроме щемящей нежности и печали по убегавшему вслед за шоссе в глубоком окне, перечеркнутому трассами света великолепному, ускользающему миру. Мы не желали его удержать. Мы брели по звонкой от ночной тишины мостовой и, прижавшись, замирали на старой скале, наблюдая за падением звезд и молчали. Ибо все уже было сказано в те далекие времена, когда загадочность не таила угрозу и вдохновенный пророк рассеянно и мечтательно надеялся быть услышанным.
Нам было нечего жалеть, не на что надеяться. Нам невероятно повезло, мы знали, что наше маленькое счастье не оставит нас до последнего мига, поддерживающего вокруг это несказанное сияние, до последнего аккорда нескончаемой драмы рождения и смерти...