Speaking In Tongues
Лавка Языков

Рафаэль Левчин

Из цикла «ГОРОД»



* * *



За готическим окном не пьют вина.
За оптическим окном всегда в седле.
А на внутреннем дворе
моя жена
учит нашу дочь
летать на помеле.


Трудно мне -- я с этим не рождён.
Золотых крестов, сердец, пружин
смесь похожа на часы, на сон...
Смерть похожа издали на жизнь.


ПОПЫТКА ПРИМИРЕНИЯ



Этот город стоит на холмах (Рим!),
истекая зелёной кровью.
Кряхтят катера, как будто Крим-
хильдиных криков крохи.


Где ты, эпос,
лебяжий меч?
Где тайный крест на одежде?
Дракону велели под древом лечь.
Как у людей -- всё прежде...


Он ей твердит: «Ты прекрасней всех!»
Она: «Ах, Вы мне льстите!»
И снизу вверх
бронзовеет смех.
В эпицентре его --
Креститель.




* * *



Город, латунный в темени,
соль и суббота весь,
из драконова семени
и для лета воскрес.


В тёплом ветре бутылочном
полдень в латах речных
время белое вылущит
в сером скопище книг.
Город, зелень и золото,
празднично-бестолков,
бросил с гулкого молота
сотню круглых гудков.


И над гробом лирическим,
жёлтым пивом полна,
подозрительной личностью
ковыляет Луна.




* * *



Вот время чёрное.
Весьма учтиво
прокусит кожу --
так, чтоб зря ни капли.
Рельефной тенью наведёт морщины,
поёжится в затрёпанных плакатах.


Оно шероховато и венозно,
в потёмках пляшет, гость слепой и пеший.
А зазеваешься -- набьётся в ноздри
и изнутри разъест тебя,
воскресший!


...не стоит
с этим временем родниться,
дым жертвенный таскать ему в стакане.
Пусть смоет
с ясеня мою страницу
дождь города, отчасти лютеранин.




ГЕРМАФРОДИТ



А что, когда вся сущая природа
Собрание живых и мёртвых арф?
Кольридж


Любовник музыкальных инструментов,
приговорённый к пению,
раз двадцать
укрывшийся за смертной кличкой «ментор»,
раздваиваясь, учит раздеваться.
             Полураздетая, вода застыла
каскадами, уступами...
Как стыдно!
              Коснусь, мертвея, в зеркале -- напиться.
Войти в неё по грудь.
Соединиться.
Кругами по воде идут личины.
Одна струна осталась, словно жало,
жужжащее от желчи Марциала:
«Ужель твой раб -- единственный мужчина?..»


Купались вместе, в пене и впотьмах,
пока не рухнул Город на холмах.




УТОПЛЕННИК



Проходит полдень. В камыше
вдвоём душе и телу тесно.
Но что-то есть ещё в Душе,
столь интригующее Тело.
Стихи? Едва ли.
В них Стыда
не соблюсти, и Горя мало.
Но, может быть, тогда, когда
запоминает тело маятник
во сне, густеющем, как мазь
или вода, в которой воздух
переполняет рыб впотьмах,
в стекле, в свинце, снующих остро
сквозь ночь, стечение ушей,
не различая вечность, вечер...


Жара. В прибрежном камыше
уж больше невозможна встреча.




* * *



Зачем теперь ко мне вы так нежны?


Обходит осень поздний виноградник.
Его невероятные названья,
как ледяная сладость полумига,
на этикетках пенятся ночных.


А может, так и должно, в самом деле:
крест памяти гранёный на себе
нести и знать, что возвращенья нет...


Железные
          перила
                  заржавели...




* * *



Отцветает Город, отцветает.
Под ногами -- белая акация.
Души белые деревьев отлетают,
словно студиозусы -- на вакации.


У собак -- паршивое настроение:
как взять след в этом мельтешении?!
Ни тебе преступника, ни хозяина
белые каштаны, тополиный пух...
Отцветает Город от центра на окраины.
Девка любит одного,
парень -- двух.


Отцветают искреннейшие обещания:
мол, на смену цветикам бабочки придут...
Наши вероятностные качания
тихо расселяются, время трут.


Отцветают яблони
и смоковницы,
братья
Стругацкие,
жёны-
любовницы.
Отлипают
кавалеры от дам,
начинают
счёт вести годам.


Город зелёный, рельефно-смазанный,
скручивается, лепесток и слюда.
Плакать дозволяется, не заказано,
но -- когда?




* * *



Я был игрушкой, заводным Орфеем,
несбывшегося хора корифеем,
бормочущим строку «Упанишад».
Душ-лепестков теплился еле-лепет,
свечей погашенных, вдвойне нелепых.
Я помнил только предыдущий шаг.


И в шорохе, как свет, клубившем плечи,
Аристофан шагал ко мне навстречу.
Его сопровождал слепой конвой.
Вождь вакханалий с мыслями аскета,
полу-Шекспир эпохи нерасцвета,
эпохи тюрьм и превентивных войн,
он постарел. И мёртвые стареют.
А так как нету в лимбе брадобреев,
он наступал на седину свою.
Он путал Фидия и Эврипида
и только помнил, как злащёный идол
переступил Афины, как скамью.
Он, приближаясь, съёжился и сжался,
и на плече его уселась жаба,
и это был уже Тулуз-Лотрек.
И что-то он мне объяснить пытался...
Но в разговор по-прежнему вплетался
шум Леты и других подземных рек.




КНИГА



Воск безумен, и этим-то время себя утешает,
расшвыряв реквизит для осеннего вестерна.
В пустыне вокруг деревень мотаются шестерни.
Головы прикрываются пламенными ушами.


Скребутся в себе сутки.
Тихо
склеиваются в часах сиропные рыбки.
Дремлю, одурманенный, от любви до улыбки,
где горючие рельсы вогнутой перспективой,
обезноженный воздух
и безжизненный мост сквозь резину и найлон снуёт.
Кто же знал,
кто жених,
кто жуёт?!.


Три манекена обнялись.
И она --
манекен.
Факельный компресс за вырез вложен.
Играет, плавает большое животное и шевелит суда.
Разевает пасть, говорить не может.


Покинет палубу раньше меня стража
в хлорке и тупиковой ругани.
Зрачок с трёх стран сжимается, словно выстрел.
Клочки бумаги, полузатопленная кожура.
Каменный тянет вниз, не размыкая рук.






* * *



Злость-время, вор зерна, издевка золотая,
лепечешь, лаешь, машешь, мечешься, летаешь
колёсному железу против лезвий,
необязательных, как остров Лесбос.
Но насквозь тела шепчет в медь и глуше
трава, не зная, что она трава,
тоска, единый выкрик
губы сушит:
быть -- забывать!


Лишь спины наши светят и пируют.
Их разъедают злые поцелуи.
Нас потому и не встречает ночь.
Тьма понимает бездну,
бездна -- землю,
и промысел тройной сады объемлет.
Дыши, дыши -- не всё тебе равно!


Копыта цокают, чокают.
В телеге тело повезли, такое длинное.
В Тавриде хорошо, на севере холера
и в Риме -- праздник греческих колен.
Смерть и вода не могут расцепиться,
и скорчиться не дать, как заглотнувшим спицу.




* * *



Спи, мученик, плыви, не будет ничего ещё.
Двурогая, тьма поднялась повыше,
Сады опять застыли тенью воющей,
и тронный шёпот брачных трав не слышен.


От Фулы вязкий воздух возвращается,
слепой корабль крутя и обтекая.
Не уходи. Ты знаешь, всё прощается
и даже больше. Так сказал и канул.


Спи, тяжесть сна. День нежный и отточенный,
и нестерпимей, чем победа плоти.
Не открывай -- увидишь ли вoочию
пустыню серой горлицей на взл те.


Парча и хна, их чад и состояние...
А наяву -- трехногой табуретки
наощупь не найти, и подаяние --
лишь сон, всё та же тяжесть сонной клетки.




* * *



Ныряет в подъезд настоящего дома, снимает усы, уши.
Дом сигаретно подсвечен, но сердцевина гаснет.
В полузабытых навыках перехода щекочущей улицы
стонут прохожие, в пальцах уносят промасленных гарпий.


Он
ненавидит жизнь,
и с её плеча,
просекая пролёты, стропила, сырные балки,
он бросается в небо.
На шее -- два кирпича
и тут же, за неименьем хвоста,
пустая шпротная банка.
Он бросается в небо.
Но перевёртыш-сын
опускает его в водосброс, над коим погибли птицы.
И, как белёсая радиация вскопанной полосы,
вялый след удивления на размотанных лицах.


Рыбные сутки, четверг.
Дождь уйти не успел.
Кисейный фонтан на площади -- пламя, отца не имеющее.
А он вс плыл на спине и уже после смерти пел,
потому что вода заливала рот и прочие мелочи.


Три девушки ждут купальщика в устье парной реки,
девушки ждут в эластичном убранстве тела.
Влажные, мерцают их волосы, профили, сдвоенные языки...
И вс сильнее звучит новая тема.