Speaking In Tongues
Лавка Языков

М.Немцов

ГАЙ ДАВЕНПОРТ, РАССКАЗЧИК ИСТОРИЙ



1


Гай Давенпорт (родился 23 ноября 1927 г.) -- американский ученый, преподаватель, переводчик, критик, поэт и прозаик. Родился в Андерсоне, Южная Каролина, в семье транспортного агента Гая Мэттисона Давенпорта и его жены Мэри Фант. За исключением двух лет службы в воздушно-десантном корпусе армии США (1950-1952), занимался исключительно академической деятельностью. Получив степень бакалавра искусств в Университете Дьюк (1948), следующие два года провел в Мертон-Колледже, Оксфорд, где как стипендиат Роудза получил степень бакалавра литературы. По окончании службы в армии три года преподавал английский язык в Вашингтонском Университете Сент-Луиса и в 1961 году защитил докторскую диссертацию в Гарварде, после чего работал привлеченным редактором в журнале «Нэшнл Ревью». С 1961 по 1963 гг. служил ассистентом профессора английской филологии в колледже Хэверфорд. С тех пор и до недавнего времени преподавал английскую филологию в Университете Кентукки в Лексингтоне, сейчас -- на пенсии.

ТЮЛЬПАНЫ СПИНОЗЫ

Один из его студентов вспоминает: «На студенческой попойке один из моих однокашников описал мне преподавателя, который во время лекций расхаживает взад-вперед, как петух, время от времени отворачивается к доске и пишет что-нибудь по-гречески или на латыни. Меня это заинтриговало, и я записался к нему в класс. И до сих пор помню охватившее меня ощущение чуда и изумления. В памяти осталась одна из лекций Давенпорта -- об Эдгаре Аллане По, на которой прочерчивались векторы в готическую архитектуру, греческую эпическую поэзию, арабески. Другую, чтобы провести разграничения между началами американскости в пуританской Новой Англии и роялистской Вирджинии, Давенпорт посвятил «Географии Возрождения». Меня это зацепило на всю жизнь.»

3

Несмотря на то, что еще в студенчестве Давенпорт получил премию за «творческое письмо», под псевдонимом Макс Монтгомери публиковался в журналах «Хадсон Ревью» и «Вирджиния Куортерли», и параллельно с преподаванием издавал свои переводы, литературно-критические работы и стихи, за которые получал премии, рассказы писать Давенпорт начал только в начале 70-х годов, когда получил свой первый академический отпуск. Даже сейчас он считает свои опубликованные работы не более чем «продолжением своих уроков», рассматривая поэзию как «уроки эстетики», рассказы -- как «уроки истории», а себя самого -- как «закоренелого толкователя», скорее пишущего учителя, нежели профессионального писателя.

ДОЛГИЙ АККОРД ДЖОЙСА

Будучи преподавателем и критиком, он считает, что «Искусство -- это внимание, которое мы уделяем цельности мира», и что «в искусствах мы имеем память человечества в таком виде, в каком ни один другой континуум культуры свое полезное прошлое не хранит». Иногда Давенпорт, правда, утверждает иное: «музей, эта пародия храма в двадцатом веке, -- вот всё... что у нас остается от прошлого физически». Однако в своих критических работах он отдает дань Раскину и Паунду -- «двум яростным голосам... которые громогласно утверждали, что искусства -- учителя морали»; и насколько трагично то, что, поскольку их голосами «легче всего пренебречь как голосами очаровательных чудаков», преподаватели отмахиваются от «силы стихотворения в том, чтобы научить не только восприимчивости и тонким движениям духа, но и... подлинному, вечному, осязаемому знанию.» Будучи южанином, он «определенное количество раскрепощенной реальности принимает как должное» и остается «благодарным за тот день в Сент-Элизабет», когда уже одержимый паранойей Паунд подарил ему «Историю африканской цивилизации» Лео Фробениуса в вывернутом наизнанку переплете, чтобы он смог безнаказанно читать ее в поезде домой. Для Давенпорта, как и для Паунда, «прошлое -- сейчас; его невидимость -- это наша слепота, а не его отсутствие». Где Элиот и Джойс пытались создать Ад и Чистилище, Паунд, воспользовавшись тем, что Джойс сделать этого не успел, пробовал творить Рай, «град в уме» перикловы Афины или Новый Иерусалим, древний, как и обнесенный стенами «град вокруг храма... выстроенный музыкой и заклинаниями» Фробениуса, длящийся от «Иерихона до Патерсона, Нью-Джерси,... от Трои до Дублина».

5

Другие писатели, которыми восхищается Давенпорт, либо практикуют вместе с Паундом «дедалическое» искусство, посвященное «Ренессансу архаики» (например, Чарльз Монтэгю Даути, Чарлз Олсон, Джонатан Уильямс), либо, подобно Паунду, Джойсу и Элиоту, считают, «что традиция поддерживается изобретательностью и нововведениями» (Луи Зукофски, Рональд Джонсон, Дэйвид Джоунз). Когда Давенпорт ищет в литературе какого-либо яркого выражения «американскости», то находит лишь древние антитезисы и аналогии. Ворон По на бюсте Паллады -- «это иррациональное, доминирующее над интеллектом», противоположность древней «богини полей и крепостей, венцом для которой служит святилище, выстроенное ее народом». Уитман, «архетипичный поэт Америки», «сочетавший созерцание природы с созерцанием цивилизации... в единое пьянящее видение жизни, поскольку никогда не упускал из виду мимолетности всех явлений», также связывается с «эротическим товариществом» -- старым, как фиванская Святая Шайка Плутарха -- сборище демократов-пифагорейцев, которые друзей считали просто «другими я». Классик современной американской поэзии Джеймс Лафлин (основатель, владелец и единственный редактор издательства «Новые Направления»), «пышущий здоровьем американский бизнесмен и гиперактивный спортсмен», «пишет такие стихи, какие могли бы писать... ироничные римляне и соленые греки». А Юдора Уэлти, которую Давенпорт называет «величайшим из писателей» Америки, в своих романах представляет ему фигуру овидиевской Персефоны, метаморфирующей в Эвридику, а затем -- в Орфея, в поступках «древних, как сельское хозяйство или грех». В одном из интервью Давенпорт признавался, что «величайшим его вдохновением послужила ему не сама Америка, а Америка Кафки, вымышленная, мифическая страна, не имеющая ничего общего с той, которую мы знаем, и вместе с тем -- реальная.»

6

Интересуясь фотографией, кинематографом, живописью сюрреалистов, коллажем и фроттажем, Давенпорт ищет то самое «осязаемое знание» реальности в архитектонических структурах и в органических формах, веря, подобно Витгенштейну, что «смысл мира -- снаружи», в мире воображаемом. Антропология и религия показывают, как человек обряжает «биологический императив в обычай и ритуал; художник же обряжает его в аналогию и обнаруживает замысел в случайности и ритм в нечаянности». В искусстве «событие -- узор, а сущность -- мелодия». В поэзии и рассказывании историй Давенпорт всем сердцем предается «стилям, которые контролируются искусными уловками» -- вплоть до эпической «суровости и архаической красоты» «Зари в Британии» Даути. Современные поэты, взыскующие «чистого родного английского языка» или извлекают пользу из размышлений Штейн или Витгенштейна о «разбрызганном смысле языка болтовни», также доставляют ему удовольствие, но, будучи переводчиком поэзии, он не доверяет «риторической косметике и произвольной мелодии для мелодраматической раскраски». Ему нравится «страсть к объективности», которую Паунд превозносил у Гомера, Овидия, Данте, Чосера -- поэтических мастеров, «чья манера прозрачна, остра,... проста» и чье искусство, кажется, упразднило своего создателя. Личное вступает в такую поэзию только «раскраской, отношением и характерным вниманием».

АДОНИС АМУРСКИЙ

В описательной прозе его восхищает «практическая экономия» Луи Агасси -- «элегантно точная, тщательная в деталях», преподносящая «красноречие информации», «блестящей самой по себе, чье великолепие проистекает из глубокой чуткости и острого осознания прекрасного». Такие писатели заставляют Давенпорта искать учителей, готовых рассказывать о «научной точности поэта» и «поэтической точности ботаника... в одном контексте».

8

С тех самых пор, когда отец учил его уважительно относиться к наконечникам индейских стрел, найденным во время воскресных прогулок, Давенпорт испытывает радости, описанные им в эссе «Находки» -- радости «поисков», «разведок», которые приходят к школьному учителю точно так же, как и к художнику или ученому, когда фрагментам, добытым из прошлого, или найденным обрывкам памяти придается новый контекст. В том же году, когда он составил, аннотировал и написал предисловие к книге Агасси «Образцы научного письма», чтобы доказать, «что достоверность имеет значение, что Агасси не нужно принимать на веру как разум, который освещал научные вопросы XIX века, а теперь должен остаться в истории с полностью вымышленной репутацией», журнал «Поэтри» опубликовал подборку переведенных им 14 стихотворений Архилоха. Некоторые критики сочли эти переводы настолько вольными, что приняли их за мистификацию, а многие читатели предположили, что и сам Архилох -- изобретение переводчика, однако в «Заметках переводчика» к вышедшему год спустя более полному изданию «Carmina Archilochi» Давенпорт настаивал, что, работая с обрывками строф и строк (а в двух случаях -- и с единичными буквами), разбросанными в цитатах по работам более поздних грамматиков, риторов и критиков, с обрывками александрийского папируса, некогда использованного для обертывания и набивки «третьесортных мумий», он был «буквален настолько, насколько могло позволить ему любительское знание греческого языка». В предисловии Хью Кеннер отметил «личную связь» с Архилохом, которая устанавливается у читателей благодаря способности Давенпорта «заново пробудить наше удовольствие от краткости и выразительности брани». Да и сам Давенпорт признавал, что потребность перевести этого сатирика, лирика и наёмника, используя «словарь десантного сержанта», произошла настолько же из «казарм 18-го воздушнодесантного корпуса», насколько и из университетской аудитории.
Хотя критик Гарри Уиллс и счел давенпортовского Архилоха «узнаваемым», Ф.М.Комбеллак жаловался на «всепроникающую фальшь» этой работы, поскольку «добавления, модификации и комбинации» сделали этого древнегреческого автора «менее фрагментарным, чем он есть на самом деле». Такие же возражения вызывали и переводы Гая Давенпорта из Сафо (1966), названные критиком Чарльзом Фукуа «настолько же исторически неверными, насколько они эстетически двусмысленны», и расширенное издание «Архилох, Сафо и Алкман» (1980). Впоследствии к ним были добавлены переводы из Анакреона, Гераклита, Диогена и Геронда (сборник «7 греков»). Свой подход к художественному переводу Давенпорт любит иллюстрировать анекдотом о джазовом трубаче Диззи Гиллеспи. Как-то, едучи в машине, тот спросил, почему она едет, и нетерпеливо прервал ответ про поршни и свечи: «Да знаю я все это, чувак! Ты мне лучше скажи -- почему она едет?» Так и его переводы из этих древних греков, собранные из обрывков и обломков речи, начинают жить собственной полнокровной жизнью.

9

Сам Давенпорт свои собственные рассказы неоднократно называл «образными структурами» (слегка иронизируя над термином, присвоенным им неким сорбоннским докторантом -- «фрактальные ассамбляжи»). Структурный же итог тридцати годам работы он подводит в послесловии к итоговому в каком-то смысле сборнику «12 историй», в который вошли рассказы из книг «Татлин» (1974), «Яблоки и груши» (1984) и «Барабанщик одиннадцатого стрелкового полка Северного Девоншира» (1990): 62 рассказа, собранные в 8 книг, самые длинные -- 130 и 235 страниц, самая короткая -- половина страницы; каждая книга писалась так, как будто ей суждено было стать последней.
Воображение, наверное, -- одно из ключевых слов при чтении Гая Давенпорта: «Не мудро слишком пристально вглядываться в то, что происходит, когда мы читаем и пишем, ибо и в одном, и в другом мы трепещем на границе мира явного, доказуемого и нерушимо частного мира своего разума... В то время, как Гомер мог просить о помощи свою музу, мы вынуждены призывать воображение или собственную эстетическую волю... Но что бы мы ни призывали, мы зависим от внимания читателя.» Вот и другой ключ к пониманию его текстов: внимание. Его Давенпорт также поясняет анекдотом: Когда-то добровольцам американского Корпуса Мира, расквартированным в одной из африканских стран, пришла в голову блестящая идея: для просвещения местного населения одной из деревень снять фильм о том, что малярию переносят комары, комары плодятся в лужах, поэтому лужи на деревенской главной улице нужно осушать. Об этом перед камерой и должны были говорить старейшины племени. Когда фильм показали всем жителям, встречен он был гробовым молчанием, и лишь в одном месте раздались вопли восторга: «Цыпленок Нтумбе!» Озадаченных добровольцев Корпуса попросили показать фильм еще раз: некоторые дети во время сеанса вертелись и не смогли увидеть цыпленка Нтумбе. Покажите нам цыпленка Нтумбе еще раз! Выяснилось, что в одной короткой сцене, где сознательная мамаша, присев на корточки, вычерпывает лужу, у нее за спиной по самому краю кадра действительно бродит одинокий цыпленок. Эти славные странные американцы сколько угодно могут рассказывать о лужах, комарах и малярии, а тут, прямо перед ними вот в этой движущейся картинке на стене ходит живой цыпленок Нтумбе. Чего ж еще можно требовать от искусства?
«Тридцать лет, -- пишет Давенпорт, -- я сочинял истории, в которых цыпленок Нтумбе приковывал к себе внимание слишком многих из моих немногочисленных читателей. Академики даже разработали целую критическую школу, призванную обучать людей видеть в них одного лишь цыпленка Нтумбе (или его отсутствие)... Один остроумный француз сказал, что я -- писатель, исчезающий сразу же по прибытии. Мне хотелось бы недопонять его: как модернист я прибыл слишком поздно, а для диссонансов, известных под названием постмодернизма, -- слишком рано.»

ЗООПРАКСИЯ

Рассказы Гая Давенпорта, собранные между 1974 и 1981 годами в книги «Татлин!», «Велосипед да Винчи» и «Эклоги», действительно в глазах критики поместили его в ряд видных писателей-неомодернистов, одновременно поставив новые вопросы как перед читателями, так и перед самим автором. В ответ на критическую статью по поводу «Татлина!», опубликованную Ричардом Пивером в «Хадсон Ревью», Давенпорт впервые задумался над «различием между рассказыванием историй и художественной литературой». В результате в 1978 году в «Нью Литерари Хистори» появилось его эссе «Ernst Machs Max Ernst» («Давай серьезно, Макс Эрнст»), которое для автора стало осознанием себя в художественно-образном письме (что было темой выпуска альманаха) и позднее заключило собой сборник его художественной публицистики «География воображения» (1981). В этом ответе Пиверу Давенпорт давал обзор коллажей фактических и вымыщленных образов в таких своих рассказах, как «Аэропланы в Брешии» и «Велосипед да Винчи», и утверждал правомерность веры автора в такие изобразительные детали для создания некоего символического значения, которое, насколько он ощущает, но не обязательно знает наверняка, там присутствует.

11

В то время как Пивер утверждал, что «богатство повествовательной изобретательности» Давенпорта остается в пределах искусства художественной литературы зачаровывать читателя своей «целостностью, связностью и убедительностью», сам Давенпорт чувствует, что всегда рассказывает истории, а не «проецирует иллюзорный вымыщленный мир», который для Пивера является «наркотическим и пропагандистским». Среди основных тем этих его историй -- и самая общая: «такое догонское ощущение, что человек -- это фуражир, пытающийся отыскать полный план вселенной, составленный Господом Богом». Заглавный рассказ сборника «Татлин!» вырос «из политической позиции», принятой однажды Давенпортом, и из его «фуражировки» в поисках «истоков модернизма в живописи и скульптуре». Его Татлин считает себя Хлебниковым конструктивизма, сплавляющим воедино народное искусство с «самой революционной модерновостью», он мечтает распахнуть мертвый закрытый порядок архитектуры Возрождения и «статичную аллегорию» Статуи Свободы монументальной спиралью, посвященной Третьему Интернационалу, или «новым... Пегасом», который заменил бы «карету аристократии». Будучи художником-изобретателем, он пытается «все время переводить свои модели назад в первобытную реальность» -- а этот метод близок и самому Давенпорту. Хотя автор-рассказчик и отводит себе роль эдакого «игривого кальвинистского Бога», которому известно будущее и который с иронией относится к надеждам Татлина на технику и общество -- с иронией, которая может быть нацелена и на его собственное искусство, -- вместе с тем в других рассказах он наделяет несколько исторических фигур более внушительной силой придавать слова бессловесному логосу, чьим языком является «гармоничный замысел, деревья, свет, время, сознание, развлечения вроде силы притяжения или воспроизводства». Гераклит в рассказе, названном его именем, и голландский философ Адриан ван Ховендаль в «Заре Едгин» обладают более богоподобным осознанием некой «согласованности всех диалектов логоса»; Кафка и Витгенштейн в рассказе «Аэропланы в Брешии» и аббат Брюи в «Роботе», рассказе о пещерной живописи в Ласко, а также протейский По, называющий себя Эдгаром А.Перри, в «1830» -- у них всех есть более мучительная интуиция относительно того, «что говорят природа, желанье, замысел, и Бог».

12

Рассказ «Аэропланы в Брешии», за сюжетную основу которого взят одноименный газетный фельетон, написанный Францем Кафкой в 1909 году, вместе с тем проистекает также из очевидной очарованности Давенпорта необычайной для философа практической подготовкой Людвига Витгенштейна, как известно, не имевшего университетского образования, но изучавшего в то время аэронавтику. Он ставит вопрос сродни гипотезам, любимым научными фантастами: что было бы, если бы Витгенштейн и Кафка, два великих авангардиста ХХ века, вышедшие из одного мира ассимилированных Австро-Венгерской Империей евреев, два писателя, тем не менее, никогда так и не узнавшие о работах друг друга, встретились бы -- или почти встретились бы -- в той точке Европы и в тот момент истории, которые были единственно возможны: на воздушном параде в Брешии, -- на территории, которой вскоре суждено будет стать фашистской и, следовательно, недоступной ни для одного, ни для другого, в атмосфере европейского авангарда последних спокойных лет перед Первой Мировой войной, искусства, зачарованного техникой, которая вскоре его и уничтожит. Недаром, видимо, в рассказе Давенпорта Витгенштейн то и дело массирует себе левую руку, будто она болит, а у Кафки после парада в глазах стоят слезы.

LES CHAMOIS BONDIRONT POUR VOUS

Рассматривая собственное повествовательное искусство, Давенпорт видит три вопроса, из которых возникают темы, подчиненные теме «поиска»: жива или мертва материя? чем она отличается в природе и машине? и как человеку примирить свою физическую животность с контрсилами механического века, чтобы «вернуть» себе тот дух, что в настоящее время проиграл цивилизации? В сборниках, вышедших после «Татлина!», эти темы продолжают развиваться. Критики ценят юмор и интеллектуальное возбуждение, которое им дарят сюрреалистическая образность и структура коротких рассказов Давенпорта, вроде «Робота», «Итаки» или «Деревьев в Листре». Другие же, более длинные и амбициозные работы («Заря Едгин» или «Au Tombeau de Charles Fourier»), вызывают нетерпение. Джек Салливан, например, считает коллажи сборника «Велосипед да Винчи» (другие сравнивали его, ни больше ни меньше, с «Дублинцами» Джеймса Джойса) «до тошноты головокружительными» и «временами утомляющими своим сознательным всезнайством», а первое мнение критика Джорджа Стэйда свелось к тому, что они вторичны и устарели в своем «высоком модернизме». При повторном чтении, правда, Стэйд раскаялся, назвав их «очень хорошими по всем стандартам, если не считать немедленной доступности». И даже Салливан пришел к заключению, что «в самых своих лучших проявлениях Давенпорт принадлежит к той же компании, что и его "фуражиры"». Да и сам Давенпорт всех писателей считает «созданиями языка и прошлого». Однако Хилтон Крамер, критик, до сих пор благоволящий к модернизму в искусстве, возражает против «враждебности к современному обществу», которую Давенпорт разделяет с Паундом; а Джордж Стайнер, ставящий Давенпорта в один ряд с Уильямом Гэссом, Борхесом, Раймоном Кено и Итало Кальвино, все же думает, что его «бойкая элегантность разряжает» очень важный вопрос: «что... делает высшую литературную грамотность столь уязвимой для варварства?» Почему, к примеру, большевистская революция называется «необходимым бредом», а участие Паунда в «тоталитарной фашистской бесчеловечности» и вовсе замалчивается? И вместе с тем это не помешало тому же Стайнеру написать в «Нью-Йоркере»: «Гай Давенпорт остается среди очень немногих поистине оригинальных, поистине автономных голосов, которые сейчас можно услышать в американской литературе».

14

«Стратосферной» называли критики литературно-интеллектуальную прозу его сборника 1993 года «Стол зеленых полей», отдавая дань его «строгим, изумительно формальным фразам и богатым узорам памяти». Калейдоскоп героев -- прежний, и все же непривычный: от художника Генри Скотта Тьюка до математика Джеймса Джозефа Сильвестра, от жены Уильяма Водсворта Дороти до Кафки и Торо. Вполне в духе европейского модернизма между двух мировых войн, однако не отказываясь ни от сюжета, ни от персонажей традиционного рассказа, Гай Давенпорт строит свои изобретения, свои жюль-верновские механизмы -- сложные многослойные события, в которых идеи и культурная история человечества -- музыка сфер, под которую танцуют его персонажи, в конечном вычисляя бесконечность, намечая геометрические чертежи желанья, помещая закоснелый мир в потоки неожиданного света. Несмотря на фрактальность и синкопированность коллажей его стиля повествования, проза Давенпорта объективна, скупа и прозрачна. Через всю книгу проходит одна постоянная тема: передача прошлого как акт воображения. Поэтому и название сборника -- «Стол зеленых полей» -- перекликается с предсмертным видением Фальстафа о «трапезе злачных пажитей»: бедняга, вероятно, недослышал что-то при пении 23-его Псалма, а досужие редакторы впоследствии подправили его, тем самым создав символ всей художественной литературы вообще -- искусства, которому лучше бы точно передавать неопределенность.

15

Но, наверное, самое сильное противодействие критики вызвал сборник Давенпорта «Кардиффская команда», в котором автор развенчивает один из основных мифов современного американского общества -- миф об асексуальности детей. Джордж Стайнер, например, видит в его рассказах «мир ficciones и рефлексий», «гомоэротизм», давление которого «на сами нервные центры современного искусства, мысли и общественного сознания» Давенпорту, по мысли критика, еще только предстоит проанализировать и высказать. Большинство критиков и обозревателей по выходе действительно поместило эту книгу в категорию «гомоэротики» и «мальчиковой любви», провоцируя еще более резкую волну «смешанных» рецензий, отражающих лишь пуританские и даже ханженские взгляды их авторов на «проблемы воспитания подрастающего поколения в современном обществе», а самого Давенпорта зачислили чуть ли не в ряды певцов педофилии.
Действие почти всех его рассказов из этой книги, правда, перенесено в «растленную» Европу, но критику «Бостон Ревью» Кристоферу Кэхиллу это не помешало съязвить, что «если б Гаю Давенпорту довелось публиковать свою прозу, критику и рисунки в Интернете, им бы быстро заинтересовалось ФБР. Но поскольку пишет он всего-навсего книги, ко влиянию которых, как подразумевается, у американской молодежи иммунитет, то эксцентрике его ничего не угрожает.» И без помех проходят по всем его историям люди без роду и племени, американцы, французы и скандинавы, стремясь прибиться к любой компании, к спортивной команде, к самим себе, к обществу.
Изящно выписанный в пуантилистской манере заглавный рассказ сборника начинается на бьющем через край жизнью метафорическом лугу, созданном самими актами языка и живописи, и заканчивается на лугу реальном, где читатель подслушивает восхитительный разговор о вещах ученых и не очень -- беседу двух людей, признавших, наконец, и собственную человечность, и свою принадлежность к роду людскому. А между ними высокоразумные, эротичные, чрезвычайно любознательные и просто очаровательные персонажи -- двенадцатилетние сорванцы, их матери-одиночки, их репетитор, сам невежественный даже в своем величайшем знании -- постигают и преподают друг другу великую человеческую тайну, тайну желания и любви во всех ее проявлениях. Детей Давенпорта восхищают не только и не столько секреты анатомии друг друга -- они приходят в восторг от всех граней вселенной, данных им в чувственном ощущении: от немецкой овчарки на проходящей по Сене баржи до технологических памятников начала века -- колеса обозрения Ферриса и Эйфелевой башни, -- от прополки грядок и игры света в ручье до живописи импрессионистов. Все они взрослеют и постепенно привыкают к собственной коже.

ГОСПОДЬ ДАРОВАЛ НАМ ЭТИ ДОСУГИ

На самом деле, конечно, все, что пишет Давенпорт, -- в сущности своей изумительно здраво. Как и он сам, герои его ведут войну против того, что он называет «гадким и мелким», что угрожает нашему миру полной атрофией. Учась друг у друга, они преподают урок человечности всей современной цивилизации Запада -- чувственный, изящный и фундаментальный. А обвинения в похотливости, бросаемые автору, -- лишь еще одно доказательство, насколько нам такой урок сейчас необходим.